После августа 2020: истории ЛГБТ+ людей в Беларуси

357 просмотров

 

Эти интервью были записаны в 2020 году после выборов в Беларуси. Это очень разные истории – кто-то говорит про опыт задержания и насилие, кто-то – про отношения с родителями, участие в протестах (или выбор не участвовать), про поддержку, надежду, опыт эмиграции, видимость и невидимость, про гомофобию среди протестующих. Все это – разные грани одной и той же истории о том, как ЛГБТ+ сообщество переживает социально-политический кризис, в который окунулась наша общая страна.

Сейчас, когда репрессии в Беларуси продолжаются, и каждый день мы узнаём о новых задержаниях, в целях безопасности мы публикуем эти истории без имен. Каждая история озаглавлена отдельным номером. Все истории, кроме последней – это записанные интервью, а седьмая – написанный текст о поиске своего места и видимости, который, к сожалению, тоже вынужден публиковаться анонимно. Когда-нибудь мы сможем поставить под всеми текстами свои имена, а пока надеемся, как сказал герой одного из интервью – что эта вынужденная анонимность сможет дать также ощущение универсальности, и возможность увидеть себя в этих историях. 

 

История первая

I

Меня задержали около Стеллы 11 августа – мы там живём. Я просто шёл с работы, и меня задержали. Парень с девушкой впереди прошли. А меня забрали. Когда я только сел в автозак, у меня ещё была небольшая надежда, что меня отпустят – как говорится, «никто не хотел умирать». Ты не знаешь, что будет, но думаешь – скорее всего, да, тебя посадят, побьют и прочее.

Так и произошло. В общей сложности мне присудили 13 суток, из которых я просидел трое. Сначала нас привезли в одно РОВД, потом в другое. В обоих РОВД обращались грубо. Я был готов к этому морально, но оказался не готов физически. Т.е. я могу, конечно, выполнять обычные какие-то штуки, но часами стоять на коленях с руками за головой лицом в пол я не могу.

На Окрестина мы провели одну ночь. Камера размером 4х4 метра, может, чуть больше. Семдесят восемь человек в камере 4х4 под открытым небом – мы не могли ни лечь, ни сесть нормально. В углу – параша. Мы пытались расположиться так, чтобы все могли поспать. Это было невозможно – кому-то приходилось стоять, пока другим давали поспать. В этот момент на дворе кого-то бьют. Целую ночь они кричат, и ты не знаешь – это одни и те же люди или нет? И если да, то как можно ещё оставаться живым? Потом мы услышали, что вроде бы это разные люди. Привозили всё новых и новых людей, и они стояли ночью во дворе на коленях головой в пол, потому что мест не было. И если кто-то пошевелился – всех били, такое ощущение, что их до полусмерти били.

II

Если тебя задерживают впервые, тяжелее всего в самом начале. В РОВД было очень тяжело. Большая часть всех унижений в РОВД была до протокола. Если им что-то не нравилось, они били. Меня лично не били, но было жестокое обращение, угрозы избиением в том числе. Был момент, когда нужно было подняться на пятый этаж, и то ли омоновец, то ли кто специально вёл меня так унизительно, что я просил прекратить. У тебя шнурки уже забрали, ты спотыкаешься, пытаешься попасть в шаг, но он то быстрее начнёт идти, то медленнее, под конец я уже совсем не мог идти, он меня тянул, наклонял к лестнице так, чтобы я наступал себе на волосы. Я понял, что он это делает специально, чтобы меня унизить. Это был самый жёсткий момент.

Ещё был момент, когда составляли протокол. Меня заставили лечь на пол. Дверь в кабинете открыта, ты лежишь плашмя на этом полу, люди ходят туда-сюда, тебя перешагивают. Это было довольно странно. Наверное, они что-то нашли в моём телефоне – хорнет или какую-то переписку, и один говорит: «А, так ты из этих!» – и огрел меня по уху раз или два. Это было не супер больно, но неожиданно. Т.е. я лежал лицом вниз, а он просто внезапно меня ударил. Я ничего не ответил. Меня тогда не пугало, что они узнают, что я ЛГБТ. Но они пытались, скорее всего, меня поддеть, чтобы увидеть реакцию. «А, ты из этих? Ну, тогда тебе в тюрьму нельзя…». Но то ли из-за большого скопления людей, то ли потому, что меня это не задело, не знаю по какой причине, но никакого особенного отношения дальше ко мне не было.

III

Самый страшный момент был, когда я не знал, что происходит. Что будут жестоко обращаться в РОВД, что на Окрестина жестокое обращение – всё это было ожидаемо, я всё это слышал и понимал, что сейчас будет. Т.е. это не было для меня слишком тяжело морально. То, как били людей во дворе Окрестина – это было, конечно, явное подтверждение, какой кошмар творится. Но даже об этом я уже слышал. Но вот когда после РОВД нас повезли в какой-то спортзал – это выглядело как похищение, как будто нас завезут в лес и расстреляют. Вот тогда было страшно. Умом я предполагал, что как бы «всё нормально», просто это какой-то этап, про который я не слышал, но внутри начинала закрадываться паника. Я до сих пор толком не знаю, где это было.

В спортзале нас положили плашмя на пол, связали руки, и вот мы должны были так лежать. Очевидно, что тебе нужно спать, и от того, как у тебя связаны руки, зависит, сможешь ты спать или нет. И тут кому как повезёт. Одному парню руки перевязали так, что он потом не чувствовал пальцы. Я старался делать так, будто [стяжка] случайно ослабилась… У меня получалось.  

Ещё был момент в начале, когда нас положили на пол и объявили: «Если вам нужна вода или в туалет, поднимайте руку. Вопросы есть?» Я поднимаю и спрашиваю: «А на сколько нас задержали?» До этого нам рассказывали правила. Если кто-то что-то нарушит, все поднимаемся и стоим на коленях. И вот он говорит, чтобы все поднялись. Вопросы запрещены. Ты на что-то претендовал? Вот, на тебе, теперь все наказаны. Такое ощущение, что они пытаются донести, что ты ни на что не имеешь право. Такой absolute authority.

Мы ночь пролежали на этом полу в спортзале, а на следующий день нас подняли, выстроили к стене и заставили петь гимн. Если люди запинались, их били. Сначала мне было тяжело стоять, но в какой-то момент у меня будто второе дыхание открылось. Даже не знаю, как это произошло, но в один момент я просто не мог стоять, а в другой – уже ничего не болит. Потом я мог стоять, выдерживал и головой в пол, и около стены, и, если надо было, на коленях.

Потом нас повезли на Окрестина.

IV

На Окрестина был момент, о котором я почти никому не рассказывал. Нас долго держали во дворе, часа два, может быть больше, пока не поместили в камеру. В ней не было потолка, вверху решётка. Камера размером где-то 5х5 или 4х4 метра, может чуть больше. В углу – параша, просто люк с отверстиями в бетонном полу. Никто не мог подумать, что это и есть туалет. Сначала ты думаешь – ну, нас будут водить в туалет. Я так думал. Но оказалось, что это параша, и туда нужно делать все свои дела. Нас в этой камере, мы потом посчитались, было 78 человек. Мы не могли все вместе ночью там разместиться. Там нет, естественно, ни кроватей, ничего, бетонный пол, бетонные стены. Люк этот никак не отделён, никто, разумеется, на нём находиться не хочет. И мы часа три, наверное, пытались расположиться так, чтобы все поместились. Пытались по-разному – спиной к спине, чтобы не к холодной стене прислоняться, а друг к другу. Так не хватило места. Пробовали один тапок под задницу подкладывать, на другой ставить ноги, и так сидеть. Так тоже не особо получилось. Потом в ноги друг к другу садились. Так помещались, наверное, лучше всего, но всё равно кто-то стоял. И вот мы менялись, кто-то спал, кто-то стоял, ну, дремал, там невозможно спать. Целую ночь на дворе кого-то бьют, мы слышали все эти крики. И тут парень, который сидел сзади, меня обнял. И я так же обнял парня, который был впереди. И мы там так сидели. Это было такое чувство спокойствия. В этом мире, где всё тебя атакует, ты всё равно находишь себя в этой камере. Это было печально. Но одновременно такое счастье. Мы живые.

V

Я думаю, что буду уезжать из страны. Хочу найти работу и уехать за границу. Почему я, в частности, решил уехать? У меня родители поддерживают Лукашенко. Они голосовали за Лукашенко. Мать на меня постоянно давила, все эти разговоры о том, «чем тебе здесь не нравится?» и т.д. То, что мать за Лукашенко, мне казалось предательством в определённом смысле. Это же мать, она тебя учит каким-то базисам, условно говоря, что хорошо, что плохо. У меня до сих пор, наверное, такое наивное представление, что существуют очевидные истины, например, когда бьют – это явно плохо, когда в стране ничего не развивается – это плохо. А тут… «Вот были 90-е, как было плохо, мы такое пережили…». И ты не знаешь, что на это возразить.

На выборы я ездил домой. Родители проголосовали досрочно, а я голосовал в день выборов. Была возможность голосовать в Минске, но я решил, что так будет легче украсть голос, поэтому поехал домой. Я очень давно не был в своей школе. Было немножко неловко и страшно приезжать туда и голосовать, может быть, увидеть своих учителей и знать, что они, скорее всего, будут подделывать голоса. До этого я посмотрел в интернете, что моя классная – секретарь комиссии. Я был настроен выразить своё недовольство. Шёл с намерением фоткать бюллетень, не важно, что там будет. Ну, и я, значит, продвигаюсь осторожно по холлу к столам, ожидая, что сейчас меня все будут останавливать, не давать фоткать или ещё что-то, и это будут мои учителя. Но моя классная меня увидела, подошла, и мы с ней довольно долго говорили. Оказалось, что она не поддерживает Лукашенко, знает о протестных настроениях, о том, что происходило в 2010 году. Я прямо у неё спросил, подделывают ли они голоса, и она сказала, что нет. Был абсолютный контакт, поддержка, мы обнялись в конце, и было очень приятно, как будто бы мы «на одной стороне». Уже потом я видел, что на моём участке голоса между Тихановской и Лукашенко распределились примерно поровну. В такие результаты я мог поверить. Позже, когда я видел в городе наклейки «учителя – предатели», мне было горько. Я, конечно, могу согласиться, что, наверное, много кто подделывал голоса… Но мои-то учителя оказались норм. И это вызывает слёзы. Но с другой стороны – это нормально. Это должно быть нормально.

С родителями такого ощущения, что «мы на одной стороне» нет совершенно. Я даже к учительнице как к материнской персоне почувствовал больше тепла, чем к матери. Я люблю своих родителей, но одновременно они мне враги. Они считают, что быть геем – это ненормально. На мой активизм реагировали «когда ты перестанешь заниматься ерундой»? Они были буквально против всего, что мне было интересно. У нас всегда были с ними отношения, типа, «мы тебя не принимаем». Я думал, что сделаю камин-аут – и что-то изменится, но этого не случилось. Они всегда относились враждебно к моим интересам, к ориентации – тоже. И камин-аут это не изменил. Сейчас, может быть, этой враждебности стало чуть меньше, но только из-за того, что я стараюсь вообще не поднимать эту тему.

Да, они приезжали меня встречать после того, как меня освободили. Они начали общаться с моим парнем, чтобы «быть в курсе, что со мной происходит». После моего освобождения мы сидели все вместе в кафе, и это было такое «семейное единение», но тем не менее они всё равно продолжали поддерживать Лукашенко, следили, чтобы я не выходил на протесты. Мама каждый вечер звонила, просила не выходить. Я и спорить пытался, и игнорировать... После освобождения меня вызывали на «профилактические беседы». Я знаю, что не обязан был ходить, я ей говорил, что не обязан ходить. Апогеем стало то, что мама пошла сама вместе с отцом, чтобы рассказать, что «он нигде не участвовал, но он к вам придёт». И продолжала на меня давить – сходи, сходи. Она мне названивала, давила, и тогда я, наверное, на фоне этого всего, упал в обморок. Ночью я встал, пошёл в туалет и потерял сознание. Мой парень не спал в это время, увидел, что я лежу… Я лежал, и у меня были судороги. Когда я падал, ударился о стену, потом выяснилось, что у меня была трещина в ребре, закрытый перелом. И это для меня стало «последней каплей». Я подумал, что нужно уезжать – это уже прямая атака, когда происходит ущерб твоему здоровью.

С парнем, который меня обнял на Окрестина, мы потом познакомились и какое-то время общались. Мы остались на связи. Оказалось, что он пансексуал. И это какая-то волшебная история. Я уже вроде как решил уезжать, и тут такое, типа, «привет, тут ещё есть жизнь». На самом деле, невероятная какая-то, магическая история. Думаешь, как это произошло, что это такое? Иногда мне кажется, что в этой жизни тебе достаётся многое из того, что ты хотел, когда тебе это уже не надо. И эта несправедливость вызывает у меня грусть. Зачем? Почему? Как на это реагировать?  

 

История вторая

I

Когда Н. задержали, тогда ещё не было полной информации, мы не понимали до конца, что происходит. Наша подруга сообщала новости смс-ками из Польши. И это чувство, когда не знаешь, что делать – кота кормить, ещё что-то – готов разорваться на части, чтобы как-то помочь, хотя на тот момент, так скажем, Н. не самый близкий мне человек была. И так потом каждый арест. Это как с ковидом было: cначала это был «кто-то там». Кто-то там заболел – кого-то там задержали. У друга кто-то заболел – у знакомого кого-то задержали. Потом круг сужался, сужался, и ты понимаешь, что в твоём окружении практически не остаётся людей, которых не задерживали. А потом… Как будто привыкаешь. Негодование уже не так долго длится. Если это штраф – радуешься. Или просто ждёшь эти сутки.

Очень страшно, что ты к этому начинаешь привыкать. Ловишь эти ощущения, что опять кого-то задержали, а ты уже более спокоен. Это как ребёнок в семье привыкает к насилию – то же может наступить и здесь. Когда я поняла это, подумала – окей, сейчас так работают защиты психики, но это не значит, что я сдаюсь.

II

Две вещи, о которых беспокоишься, когда тебя задержали – это дошла ли колонна, и чтобы близкие не волновались сильно. Получается, короткие промежутки сна, и в них проваливаешься, думаешь про родных, и такое ощущение, что листаешь ленту «дошли-не дошли»? Стоишь и спишь стоя, вспоминаешь инструктора по йоге, когда практиковали что-то в одном положении. Или, когда холодно, вспоминаешь походы и думаешь – ну, и похолоднее было. Цепляешься за что-то, чтобы справиться. Ну, и просто друг друга стараешься поддерживать.

Тяжело, когда не знаешь правил. Не знаешь, куда тебя везут, что происходит, не можешь позвонить близким. Им говорят, что на Окрестина тебя нет. Они едут в Жодино, когда на самом деле я там, где им сказали, что меня нет. Попадаешь в РОВД, сначала тебе говорят «ты руки долго под холодной водой не держи, а то простудишься». А потом на четыре часа кладут на бетонную хрень, когда ты можешь лежать только подстелив кроссовки под почки.

Если ты думаешь, что тебя задержат, процедура оформления в РОВД такая-то, потом тебя этапируют туда-то, там есть какой-то распорядок дня, потом проходит 15 суток, и ты выходишь такой же, как туда попал, – так не бывает.

После задержания мне сначала казалось, что теперь будет ещё меньше страшно. Я помню, как пошла на следующий марш и поняла, что я нифига не права. Вроде бы я окей, но малейшие передвижения омоновцев, кто-то побежал – и у меня сразу что-то внутри срабатывает. Я дошла почти до конца, и когда возле Оперного побежали тихари, я, как стояла возле лавки, так и села, просто закурила сигарету и поняла – то, что я думала, что сейчас ещё менее страшно, – не работает. Потом я уже шла остановку до метро. Вроде просто идёшь по улице, уже не в колонне, нет ни ленточек, ни флагов, ничего – и всё равно не понимаешь, дойдёшь ты до метро или нет. Шугаешься каждого проезжающего микроавтобуса, да что говорить – на охранника в магазине внутри что-то – чик – срабатывает. Такие последствия будут, и уже вопрос, как с ними справляться. 

IIІ

Когда люди вышли на первый воскресный марш – это было невероятная, сводящая с ума картинка. Нас столько! Но ощущение общности пришло не сразу. Я честно скажу, так складывалась в последнее время жизнь, что очень многое говорило о том, что каждый сам за себя. Наверное, только с началом ковида начало ощущаться, что, если вдруг что-то случится, можно на кого-то рассчитывать. Но когда долго этого не испытывал – очень сложно в это поверить.

Первое время у меня было ощущение, что, вот, есть я, есть эти люди, они, вроде как, все вместе, и я тоже «вроде как». Но вот этого полного осознания (солидарности, общности) не было. Оно начало появляться, когда люди начали друг другу улыбаться на улице. Это было очень непривычно.

Поверила я уже, наверное, после Окрестина, когда вышла – и кто-то подносит кофе, одеяло, предлагает присесть. И я понимаю, что я вроде бы в этом сейчас не нуждаюсь, я окей, но всё равно… Это было впервые за всё это время, когда я расплакалась. Вся та жесть, которая творилась до этого, вызывала ужас, но вот этой эмоции – расплакаться – у меня не было. Получается, меня больше в итоге поразила вторая сторона – доброта, взаимопомощь… Как будто насилие – это то, к чему готовишься и чего ожидал. Т.е. там эти сутки, арест, все такие моменты не очень приятные, но с ними было легче «смириться», чем вот с этой чашкой кофе, протянутой на улице, когда готов разрыдаться просто от того, что оно вот так.

Люди – это, наверное, самая-самая поразившая меня вещь. Мне казалось, что с такими людьми точно не пропадёшь. Есть такое упражнение, когда ты падаешь спиной с возвышения, а люди тебя ловят. Мне до сих пор это очень тяжело, но мне кажется, здесь я бы смогла «прыгнуть». Как будто ты это уже видишь своими глазами, но всё ещё не можешь поверить, что так может быть. Но в итоге доверяешься… Людям, и вообще, в принципе, жизни.

 

История третья

I

Когда это всё началось ещё в апреле [COVID-19 – прим.], я долго сидел на карантине, апатия и бессилие накапливались, и в какой-то момент я почувствовал, что мне надо очень много сделать, чтобы как-то компенсировать всё то время, когда я был в «анабиозе». Так началось моё возвращение в жизнь. Сначала я шил маски, потом присоединился к «Еде вместо бомб», стал всё больше привыкать к риску (как показала практика – и за кашу можно «получить»), понимал, что, в принципе, готов в чём-то участвовать. 

10 августа я был в гуще событий. Когда мне становилось слишком страшно, уходил, опять приходил, приносил воду и снова уходил – такими вылазками бегал. И когда уже спустя месяц читал, какое насилие испытали задержанные в тот день, понимал, каким чудом мне удалось избежать чего-то очень страшного. Пойти туда не было каким-то рациональным решением, это было, скорее, из-за чувства вины. Девятого августа мы шли с подругой, и она хотела пойти на протесты, а мне было слишком страшно. Я её проводил до перекрёстка, и я, вроде, иду и понимаю, что, с одной стороны, хочется плюнуть на всё и пойти, а с другой – внутри голос: нет, тебя там убьют, тебе это нахуй не надо. И я всё-таки развернулся и пошёл домой. Мне было стыдно, я себя очень винил, что не пошёл с ней. На следующий день я решил – была не была – пойду.

Было тяжело оставаться вне. Я не мог спать, я думаю, многие не могли. Метался по квартире, а у меня с балкона всё слышно, и даже если закрыть дверь – всё слышно. Я понимал, что я тут с ума сойду, интернета нет, никуда не отвлечёшься. И не хотелось отвлекаться, не моглось. И я решил пойти, в том числе, чтобы обрести какое-то подобие внутреннего покоя. А там – всё, я здесь, там, где должен быть, уже всё, можно выдохнуть. Не метаться.

II

Всё это время у меня были мысли начать привносить «квир» в протест. Ещё до квир-колонны мы с другом вышли с небольшим баннером «Петухи и овцы поддерживают шахтёров» с отсылкой к движению "Lesbians and Gays Support the Miners" («Лесбиянки и геи в поддержку шахтёров»). Он не вызвал сильного резонанса, кроме нас и наших друзей эту отсылку никто не понял, но мы гордились собой, что вышли с таким квирным баннером.

Через пару недель мы шли уже с колонной. В первый раз было страшнее всего – мы были очень яркой, привлекающей внимание группой, и если до этого я как-то мог слиться с толпой, то тут уже не было такой возможности. Ты в любом случае в центре внимания, как будто на спине у тебя мишень, и ты просто находишься на милости у толпы. К счастью, всё было неплохо. И сейчас я это вспоминаю не как «боже, какой я дурак, что пошёл, это было так страшно», а, скорее, с радостью и гордостью.

Я горжусь и радуюсь, что, несмотря на весь хейт, мы привнесли эту повестку. И ни на секунду не сомневаюсь, что это было правильным решением. Я замечал, что были разные подходы к тому, как эту повестку вносить. Кому-то была важна идея, что угнетение, которое сейчас на себе испытывают все беларусы и беларуски – это то, как мы чувствовали себя всегда. Этот подход мне не совсем близок. Да, это важно, но для меня это был не самый главный аспект.

Для меня был важен посыл, что мы существуем, мы тоже в протесте, мы не какая-то группа людей, которая всегда «извне» и вдруг появляется, когда им что-то нужно, а которая в обществе всегда рядом со своей гражданской позицией, даже если «вы об этом не знаете». Для меня важно было обозначиться. Как студентам важно обозначиться или пенсионерам, или шахтёрам – вот по такой же аналогии – когда есть социальная группа с сильными социальными связями друг с другом, и поэтому можно объединиться и представлять большую силу, чем каждый сам по себе. И это здорово.

Я уверен, что не многие понимали баннер «Как мы объясним ОМОН нашим детям?» Наверное, больше, чем «Петухи и овцы поддерживают шахтёров», но всё равно не так много, как хотелось бы. Некоторые говорили: «А почему вы сравниваете?» (объяснить «квир» детям просто и понятно, а ОМОН – нет). И мы поясняли, что это «обраточка». Я понимаю, что смысл считывался только теми, кто тысячу раз эту фразу слышал именно в свой адрес. Но меня устраивает, что это была шутка для внутреннего круга.

III

Я чувствовал себя частью протеста и когда не обозначал себя отдельно как квир-человека или не был частью квир-колонны. Квир – это часть моей идентичности, но не вся, поэтому мне было окей и не обозначать себя. Мне было интересно и в одном, и в другом аспекте побыть.

Лозунг про «лошков-петушков» я не кричал, но и ярких агрессивных эмоций или печали, что все повально его кричали, не испытывал. Я понимал, что люди могут, не анализируя, повторять язык ненависти, не включаясь во все его смыслы, и был готов отставить на второй план корректность лексики, понимая, что у нас одна общая цель.

У меня были разные эмоции по поводу лозунга «Жыве Беларусь!», так как это националистический, в принципе, лозунг. Я всю жизнь его кричу, но сейчас начал переосмыслять, и в какие-то моменты не кричал, но в какие-то всё равно начинал кричать – он как бы возносился над националистической идеей и становился просто лозунгом протеста. Как и бчб-флаг. Мой любимый лозунг – «автозаки в автозак». «Лукашенко в автозак» я иногда кричал, но потом задумался – я же против тюрем. А с другой стороны, это просто выражение агрессии. И агрессию нормально чувствовать, её нормально и важно выражать. Но я же против тюрем. И это тоже было плавающее ощущение. И потом, когда я услышал «автозаки в автозак», я кричал только его. Он идеально выражал и злость, и какую-то идеологическую рациональную позицию.

IV

Эти страхи [задержания – прим.] я начал проживать ещё в июне 2020-го, в один момент обсуждал это со своей подругой и просто рыдал от мысли, что могу попасть в тюрьму, и мне (со сменёнными мужскими документами) там будет полный пиздец. Наверное, потому что я пережил весь этот ужас и горе от того, как это может быть, вначале лета – в сентябре, когда решал, пойти или не пойти, я не думал – считают меня парнем, не считают, и как это повлияет. Я опирался больше на иррациональные чувства – страшно-не страшно, тревожно-не тревожно. Это было скорее эмоциональное решение. Мне кажется, в принципе участие в протестах во многом решается эмоциями. Сегодня мне не очень страшно – пойду, сегодня мне очень страшно – не пойду.

Когда задержали моего друга транс-парня, я чувствовал себя виноватым, что нас не вместе забрали. Эта вина выжившего. Я переживал за него. Конечно, было очень страшно – можно представить, какое особое отношение там может быть. А оно и было. Мне было важно узнать всё детально, что с ним происходило, чтобы представить, что могло бы быть со мной. И, наверное, из-за того, что я очень близко на себя это примерял в июне, представлял себя в самых худших сценариях (изнасилование, физическое насилие и т.д.), и не увидев этого, я немножко выдохнул. Типа, это всё хуёво, но не настолько, как я представлял. Он вышел оттуда. Понятно, что сны об этом будут ещё всю жизнь сниться, но хотя бы физически целый. После этого я немного меньше тревоги начал испытывать. Каким бы это отношение ни было страшным, неправильным и бесчеловечным, казалось, что я бы мог принять этот риск.

V

После двух маршей в квир-колонне у меня случился приступ упадничества. Нескольких моих друзей задержали в других маршах, и с тех пор моя активность в плане выходов на улицу очень сильно упала. Я ходил ещё на один марш, когда задержали многих людей из квир-колонны. Мы тогда 5 минут прошли, и всё. Это было уже в очень усталом настроении. После этого я только в декабре вернулся к другим рискованным штукам. И это было уже в гораздо более депрессивном состоянии. Но всё равно меня это скорее поддерживало. Я сравниваю себя с другими людьми из квир-активизма, которые публично пишут о своих настроениях, и чувствую, что несмотря ни на что, у меня всё равно больше надежды, что не всё пропало. Я думаю, это благодаря тем действиям, которые я всё-таки совершал, которые давали мне силы, несмотря на то, что были рискованные.

Несмотря на все ужасы, которые происходили в мире, 2020-й для меня очень классный год. Я участвовал в жизни и чувствовал, что делаю полезные дела. У меня появилась новая компания, а протесты помогли лучше контактировать со своей агрессией. Не преувеличивая, не пытаясь философски обосновать пользу чего-то плохого в своей жизни, я реально с радостью и уверенностью говорю, что скорее вышел с плюсами и приобретениями из этого года, и продолжаю их получать, потому что ещё ничего не закончилось. Многие говорят про себя, что «я год назад и я сейчас – это разные люди». Я очень сильно это чувствую. У меня и в личной жизни произошло много радикально нового, я раньше и не думал, что решусь или позволю себе что-то такое. И я думаю, это такая трансформационная волна всего этого года, которая тебя толкает и содействует тому, чтобы ты и сам менялся, и что-то новое делал – не обязательно хорошее или плохое, непонятно, как это оценивать, просто что-то качественно новое.

 

История четвёртая

Я выехал из Беларуси в первые дни событий августа. Люди, с которыми я общался, смогли меня убедить в том, что оставаться для меня небезопасно, что сменится власть и нас будут судить. И я бежал. Я бежал от поклонников перемен, когда впервые выезжал в августе, а уже через полгода я бежал от адептов «уходящей эпохи».

Я очень долго ощущал себя частью системы. До августа 2020 года я не поддерживал движение перемен. Я понимал, что люди, которые вышли, не знали, против чего они вышли. В силу своей работы я хорошо понимал, что представляет собой режим. Все нелояльные люди были оттуда убраны ещё лет 15 назад. И поэтому, чем больше было эйфории, тем страшнее становилось мне.

В некотором смысле, я думаю, это связано с феноменом «стокгольмского синдрома», когда слабый и уязвлённый по своей природе человек попадает на сторону силы и начинает чувствовать защищённость, уверенность своих позиций. Это, конечно, очень сильно влияет на нашу оценку действительности. Поэтому до этого оскала эпохи, до страшных событий августа, беспрецедентного насилия и последовавшего глубокого гуманитарно-политического кризиса, я не был на стороне поклонников перемен. Я был на стороне уходящей эпохи. Я был убеждён, что мы можем всего достичь эволюционным путём – неужели вы хотите сказать, что в этой стране ничего не происходит и ничего не меняется? Это неправда. Я в это очень искренне верил. Но сегодня я не разделяю этих позиций. Я и пострадал во многом как раз потому, что очень близко стоял к этой системе. Потому что, конечно, такое «предательство», «неверность» (в системе координат режима) наказываются жестоко.

Я не видел ни одного разумного решения со стороны уходящей эпохи и был очень разочарован. Было много возможностей сделать хотя бы один адекватный шаг в сторону народа. Это же не политическая партия, не оппозиция. Это очень разные люди, с очень разными взглядами. Я не видел никаких шагов к той эволюции, на которую когда-то очень надеялся. Во мне многое начало меняться. В сентябре я получил приглашение посетить театральный фестиваль в Украине. И на работе мне запретили выезжать. Я взял очередной отпуск. Всем было понятно, куда я в свой отпуск поеду.

Фактически с этого момента начался мой раскол с системой. По возвращении это было поставлено мне в вину и расценено как предательство. И я стал уже восприниматься как «морально нестойкий кадр». Началась контрреволюция, реванш уходящей эпохи. «Иные люди» просто стали больше не нужны. И это, конечно, очень отразилось на мне.

Это было такое время «действенной многовекторности», когда нужны были «другие» люди, которых можно как бы предъявить («у нас тоже это есть»). Насколько мне было отвратительно, когда я слышал, как обо мне говорили «пускай у нас будет один официальный…» (пидорас, в смысле), и тем не менее это всё равно была какая-то степень свободы. Я отвоевал себе максимально возможную долю свободы, находясь в этой системе, имея доступ к ее ресурсам для того, чтобы использовать их всё-таки в каких-то других целях, далёких от того, чтобы просто выполнять идеологические функции. Я был внутри этой системы, и понимаю, что эти структуры (академия искусств, академия музыки, министерство культуры) вообще ни для чего не нужны, кроме того, чтобы в нужный момент стать под идеологическое ружьё, выполнять идеологические функции – как это и произошло сейчас. Но я понимаю, что я там был не для этого. У меня были другие цели. Все годы моей работы в этой сфере я нёс совсем другой театр, и совсем другой театр пропагандировал. Находясь в этой системе, я смог отвоевать для себя максимальную возможность оставаться собой. Это было возможно ещё и потому, что нужны были такие люди, надо было иметь в колоде карт такие «карты». Больше они не нужны. Теперь таких людей можно выкинуть вон.

Интересно, что мой разрыв с государственной системой был связан не с каким-то конкретным событием, мне не ставилась в вину какая-то конкретная активность во время событий августа или последующих событий. Мне было поставлено в вину то, что всё, что я делал до этого, было неправильно. Те спектакли, которые я отстаивал, те тексты, которые писал, всё, чем я занимался, было «целенаправленным подрывом идеологии».

У руководства было желание уволить меня по статье «утрата доверия» в связи с «невыполнением указаний комитета государственной безопасности». Я добился увольнения по окончанию контракта. Мне не хотелось быть уволенным по политической статье. Я думаю, почему? Наверное, для меня это было невозможно, потому что я воспринимал это как итог какого-то периода жизни. И мне не хотелось такой оценки. Я не заслужил этой оценки. Я хотел, чтобы мы расстались по какому-то нейтральному поводу.

Когда в конце года закончились мои трудовые отношения, я уехал в Украину. Мне было очень сложно, даже в бытовом плане – у меня не было средств, было очень много переездов, у меня не было там никакой определённости. Это была такая большая разница в сравнении с моей жизнью до этого. Люди, которые знали меня как довольно успешного человека в профессии, теперь видели во мне того, кто приехал просить о помощи, о каком-то временном проживании. В общей сложности я месяц прожил в Украине. Я жил в домике з застеклённой верандой, через неё проникал свет, но в комнате, где я жил, не было окна. Это всё очень тяжело на мне отразилось. Я был там в полном одиночестве. Меня это довело до такого состояния, что у меня начались непроизвольные истерики, я начинал рыдать, задыхался и не мог остановиться.

В конце концов, встретив Новый год в хостеле в Киеве, выпив бутылку шампанского, я понял, что завтра уезжаю в Минск. 1 января вечером я уехал в Минск на последнем автобусе Минсктранса.

Сейчас я нахожусь в безопасности. Я неплохо держусь. Но самая страшная мысль для меня сегодня заключается в том, что мне кажется, что мне некуда больше возвращаться. Что мне нечего больше делать в Беларуси. Конечно, я хочу иметь право возвращаться к своей семье, к моим близким людям, которые там остались. Я хотел бы возвращаться в Минск, потому что это город, где я прожил всю свою жизнь.

То, что происходит сейчас в Беларуси, очень сильно обесценивает мою жизнь, самые разные её сферы. Когда это вызов академическому театру, беларусской театральной школе, когда это вызов всему гражданскому сектору – это очень личный мой вызов. Такое ощущение, что мир рушится. Рушится всё вокруг.

Я чувствую большую боль и потерянность. Я же пришёл в театр очень осознанно, в уже довольно зрелом возрасте, я очень от многого отказался, всё отдал этой профессии, и как будто всё потерял. Вся моя жизнь была там – личная жизнь, все мои планы. Получается, что из профессии я ушел вынужденно. А если говорить о госсистеме – я вышел оттуда с одним чемоданом, ничего не заработал, ничего не получил. С этим чемоданом я уехал из Беларуси, и всё… Больше у меня ничего нет.

Я думал, почему мне важна анонимность? Хотя вроде бы всё уже в прошлом. Наверное, потому же, почему мне было важно, чтобы меня не уволили по статье «утрата доверия». Я не могу разорвать связь с тем временем. Для меня говорить такие вещи открыто – значит порвать с прошлым. Во мне нет сил это сделать, сейчас во всяком случае. Вместе с тем анонимность в этой очень индивидуальной истории, с не очень, возможно, популярными и типичными отсылками для кого-то, даёт всё-таки и некоторое ощущение универсальности, – что есть люди и с таким взглядом, с таким опытом тоже. Люди, которые оказались в системе, чувствовали себя её частью, и, прожив эту революцию внутри себя, совершенно из этой системы вышли.

 

Гісторыя пятая

I

І яны пра нас, і нашы пра іх казалі «підарасы». Я не памятаю ніводнага слова, якое б ужывалася настолькі часта, і з такой злосцю – у значэнні найвышэйшай ступені нялюдскасці.

Я памятаю, як сядзеў на сутках і мае сукамернікі перыядычна «абмяркоўвалі» тэму ЛГБТК+, зразумела, у негатыўным ключы. І мне было так страшна, балюча і горка, хоць гэта не першы, і далёка не апошні выпадак, але да гэтага, здаецца, немагчыма прызвычаіцца. І нікуды ад гэтых размоў не сыдзеш, бо вы замкнёныя разам. Здавалася б, за адно выходзім і сядзім, але ўсё роўна. Я ім нічога не казаў, бо баяўся сапсаваць адносіны. Такая сацыяльная ізаляцыя – унутры сацыяльнай ізаляцыі.

Мяне чапляла тое, што гэта кажуць людзі, якія з намі заадно. То бок нават калі сыдзе гэты рэжым, у нас усё роўна будуць праблемы. Я ж бачыў каментары пад фоткамі з вясёлкавымі сцягамі. «Навошта вы выйшлі? Мы не з вамі». І гэта маладыя людзі пішуць такое. Ты разумееш, што табе з гэтымі людзьмі яшчэ жыць у адным соцыюме, у адной Беларусі – новай ці старой – і ты разумееш, што яны не з табой. Яны новую прагрэсіўную Беларусь бачаць па-свойму. І нам там, здаецца, месца няма, ці яно такое – сядзі ў куце і нічога не вякай («за закрытымі дзьвярыма рабіце ўсё, што хочаце»). Гэтыя каментары – гэта не проста так людзі ў сацсетках пішуць. Гэта рэальныя людзі рэальна так думаюць і рэальна так кажуць. І я гэта чуў, я гэта бачыў, я з імі сядзеў.

II

Затрымалі мяне 13 лістапада. Потым, калі я сядзеў, мне мама напісала, што ў маёй стрыечнай сястры нарадзіўся сын. У дзень майго затрымання. Мяне затрымалі, а там недзе нарадзіўся мой пляменнік.

Калі прыйшла навіна пра смерць Рамана Бандарэнкі, я паехаў на плошчу Пераменаў, паставіў свечку, паклаў кветкі… А на наступны дзень мы збіраліся нешта ўніверсітэцкае рабіць – выйсці на ганак інтэрната, пасвяціць ліхтарыкамі ў тэлефонах, пагутарыць і падзяліцца эмоцыямі. Я выйшаў – нікога няма. Пайшоў да другога нашага інэрнату – там таксама нікога не было. Ну, і тады чорт мяне дзёрнуў пайсці «на Зубра». Я думаў, калі нікога і там не будзе, то не буду стаяць. У мяне тады быў такі стан нервовы – калі, бляха, такая навіна, і ты разумееш, што сёння – ён, а заўтра – ты ці твой сябра. І вось, я пайшоў туды, і там стаялі тры цётачкі. Такія звычайныя інтэлегентныя цётачкі. Мы сталі свяціць ліхтарыкамі, нічога не крычалі, нічога не казалі, я з імі не размаўляў нават. Прайшло хвілін 10-15, прыязджае сіненькі бусік. Я ўжо павярнуўся сыходзіць – мяне за руку і ў бусік.

На Акрэсціна доктарка спыталася, ці ёсць хранічныя захворванні. Я сказаў, што ў мяне дэпрэсія, трывожнасьць. Што вы прымаеце? Я кажу – гэта і гэта. Яна такая – ну, гэтага ў нас няма. Карацей, у мяне быў двухтыднёвы перапынак у прыёме лекаў. Я баяўся, што мне будзе супер-кепска, але, напэўна, арганізм крыху мабілізаваўся. І ўсе гэтыя сілы, усю злосьць пераўтварыў у выжывальніцкую энергію – трэба было проста выжыць.

На адрэналіне мне хацелася смяяцца. У мяне пачалася дэрэалізацыя. Здавалася, што гэта не сапраўды, што я гляджу нейкі фільм. Так мозг спраўляўся. Ты прачынаешся, і хочацца працерці вочы і прачнуцца яшчэ раз. І так па-дурацку затрымалі – не за вялікае шэсце, не за супер-нейкую акцыю, а за ланцужок салідарнасці на пяць чалавек. У нас нават ні сцягоў, ні плакатаў, нічога не было. Але ў пратаколах напісалі, што мы стаялі з плакатамі і сцягамі, крычалі «Жыве Беларусь», усім перашкаджалі і былі супер-небяспечныя. Я віны не прызнаў, але нікога гэта не цікавіла.

Мне далі 15 сутак.

У Магілёў мы ехалі ў аўтазаку ў «стакане» метр на метр – і нас па двое, па трое. Прыехалі – зноў гэта ўсё пераапрананне. Прапіквалі металадэтэктарам кожную рэч, кожную адзінку адзення, нават маску. Не проста трэба было распрануцца і прысесці – павярніся так, высунь язык, пакажы пяткі, локці – усё прапікалі і прагледзелі. Мы больш за суткі не елі. Адзін раз за ўвесь час нас вадзілі гуляць. Не мыліся два тыдні – неяк так цярпелі гэта ўсё.

Ну, і пакуль мы сядзелі, нашы хлопцы гаварылі-гаварылі. Не памятаю ўжо, што канкрэтна, але нешта такое крыўднае, нешта такое непраўдзівае. Такія рэчы, кшталту «я не гамафоб, але…». Калі яны так кажуць, то адчуваюць сябе свабодна і ўпэўнена. Яны могуць гэта казаць і не адчуваць сябе ў меншасці. Яны ж думаюць, што ты таксама «з імі», што ты іх падтрымаеш, што ўсе таксама так думаюць. Хочацца сказаць – ну вось я сяджу з табой, я – такі, як і ты, нармальны добры хлопец, мы з табой нармальна размаўляем… Але нам яшчэ сядзець і сядзець, і калі нешта пойдзе не так, то ўсё. Яны мяне, вядома, не пасадзяць ля парашы і не будуць на мяне пляваць, але хто ведае, што яны зробяць і што яны скажуць. Я ж не магу выйсці пагуляць, пакуль яны там абмяркоўваюць «людзі геі, ці не». І ты разумееш, што людзі, якія з табой заадно, за ўсё добрае і светлае, за нашу перамогу – калі ўсё скончыцца, будуць супраць нас усё роўна. І што ты там не кажы – што мы выходзілі таксама, што мы сядзелі з вамі таксама – нічога не дакажаш. Крыўдна і горка. Ты нікуды не сыдзеш, каб не чуць гэтага. Я выбраў не лезці на ражон, проста каб быць у бяспецы. Таму што сядзець было яшчэ доўга. А гэтыя размовы перыядычна ўсплывалі.

Звычаная сістэмная гамафобія, якая свае павучыныя лапкі распусціла на ўсё грамадства і ўплывае літаральна на ўсё наша жыццё.

III

Я выйшаў з Магілёўскага ІЧУ, спачатку мяне мама сустракала каля дзвярэй, потым стаяў мой хлопец, а потым ужо ўсе астатнія. Мы абдымаліся з ім хвіліну. Але хоць бы мы нават сасаліся, мама б нічога не зразумела. Ну, сябры і сябры. І вось ён прыехаў сустрэць, замовіў сабе маршрутку на вечар, думаў, што паедзе назад у Мінск. А я такі – а чаму б табе не паехаць да нас дамоў? Я не ведаю, чаму я такое сказаў. Ну, і мае бацькі – так-так, заставайся ў нас на ноч. Ну, і мой хлопец, пра якога бацькі не ведалі, начаваў у мяне дома. І гэта быў капец. Раніцай яны разгаварыліся з мамай, а потым мама праводзіла яго на маршрутку да Мінска. Яна да гэтай пары думае, што ён мой сябар, а мы рассталіся месяц таму. Крыху папакутвалі, але нармальна.

Ні мама, ні тата не ведаюць, што я гей. Я ж бачу гэта ўсё, калі па тэлевізары нешта такое паказваюць, яны фыркаюць крыху. Я баюся, што, пакуль у мяне няма фінансавай стабільнасці, жытла няма пакуль свайго, могуць быць праблемы. Калі ў мяне будзе інтэрнат, будзе стыпендыя, калі буду менш залежны – можа быць, тады раскажу. Але я веру, што яны прыйдуць да гэтага. Таму што з мамай мы шмат праз што прайшлі. Спачатку мяне паклалі ў бальніцу з дэпрэсіяй – яна была побач, потым мяне пасадзілі на суткі – яна мужна гэта ўсё прайшла, падтрымлівала, казала «я з табой». Адзін апошні іспыт застаўся – расказаць маме, што я гей. Я думаю, што, магчыма, усё будзе добра. Тата таксама не супер таксічна-маскулінны чалавек, не супер гамафобны. Я веру ў іх. Яны добрыя людзі, яны вучацца такім штукам.

IV

Пасля таго як адседзеў, я запоўніў анкету на бясплатную псіхалагічную дапамогу. Напісаў, што хачу, каб псіхолаг (пажадана псіхалагіня) былі ЛГБТ-фрэндлі. І вось, мы ўсю маю гей-гісторыю там і прапрацавалі. Мы нават пра маю адсідку асабліва не гаварылі. Трэба было вось гэта ўсё прапрацаваць – і пра адносіны, і пра тое, як я рос, пра дзяцінства, пра бацькоў. Яна мне супер дапамагла. Атрымліваецца, што мне трэба было адседзець, каб я змог атрымаць гэту дапамогу. Проста сказаць, што я гей і што мне патрэбная такая дапамога – было супер-цудоўна.

Я магу ужо пра гэта расказваць, жартаваць, але голас яшчэ дрыжыць. Калі побач праходзяць міліцыянты, асабліва ў форме з дубінкамі – гэта капец, сэрца адразу сціскаецца. Нават калі гэта не міліцыянт, а ахоўнік у супермаркеце, ці проста мужчына ў чорным пайшоў… Дагэтуль страшна.

Мяне падтрымлівала тое, што я ведаў, што гэта ўсё скончыцца, я выйду і жыццё будзе нармальным. Я ведаў, што ва ўніверы, напэўна, ніхто мяне не адлічыць. На факультэце мяне падтрымалі, выбілі мне нармальнае стаўленне ад рэктарату. То бок праблем на вучобе ў мяне не было, я спакойна давучыўся семестр, потым, калі стан пагоршыўся, пайшоў у акадэмічны адпачынак. Яго мне нармальна далі, проста па дыягназе, па паперцы – я лячуся і мне патрэбны на лячэнне годзік.

Лісты вельмі падтрымлівалі, перадачкі падтрымлівалі. Лісты былі ад людзей, ад якіх нават не чакаеш. Вось ад дзяўчыны, якую я не ведаю – проста незнаёмы чалавек напісаў мне ліст. Ці людзі, пра якіх я і не чакаў, што яны думаюць пра мяне, не тое каб ліст напісаць цэлы. Сяброўкі, сябры пісалі. Яны потым казалі, што спрабавалі мне перадаваць цыдулачкі – не атрымалася, я атрымаў іх потым, але ўсё роўна цёпла на сэрцы. Я іх усе захоўваю, я памятаю. Лісты – гэта супер-важна, абавязкова трэба пісаць лісты – гэта вялікая падтрымка.

 

История шестая

I 

Меня зовут Сет, мне 26 лет, я из небольшого города в Беларуси. Когда начались протесты 9 числа, у меня была рабочая смена. Я пытался её перенести, но не получилось. Поэтому пришлось следить за всем ужасом из коморки – что-то присылали ребята, которые были в родном городе, что-то присылали ребята, которые были здесь [в Минске – прим.] на улицах. Когда интернет появлялся буквально на секунду-на две, можно было увидеть, что происходит на улицах. Твоих ребят калечат и избивают, а ты просто сидишь и смотришь – это было не очень прикольно.  

Поэтому 10 августа мы решили – плевать на протест, мы идём за одной конкретной вещью. Набрали медикаментов, бинтов, перекиси, воды, и понесли это людям. Нам было не так важно поучаствовать в самом протесте, нам было важно подобрать людей, которые были покалечены, еле убежали, и помочь им. Десятое число – это был ад. Мы смотрели, куда идёт толпа, и двигались чуть-чуть поодаль. Приходилось постоянно быть на стрёме, убегать и использовать тот минимальный опыт, который был, просто чтобы защищать людей вокруг. Не все мы воины и борцы в том понимании, в котором это нужно было на том протесте. Поэтому часа в два ночи было принято решение в тот день закончить и развезти людей, которые были с нами, по домам. Кого не смогли развезти, загрузили к себе, чтобы они не ходили по улицам – с утра всяко легче будет.

Одиннадцатого числа раздался звонок с работы, мне сказали: «У тебя час, собирайся. Мы собрали команду, нашли машину, вы все уезжаете». Почти месяц мы оттарабанили в Украине. Безвылазно. Это было тяжело, но выхода у меня не было. Я не мог потерять работу. По приезду, отсидев двухнедельный карантин, сразу же вернулся на улицу. Но такого трэшака, как 9-го и 10-го уже не творилось.

II

Когда ты живёшь в городе на 100 тысяч человек, ты коричневого цвета с восточными чертами лица, а все более или менее социально активные ребята – ультраправые, приходится выживать каким-то образом. Сначала ты интернализируешь в себе гомофобию, понимаешь, что ты далеко не straight, но учишься это ненавидеть и через эту ненависть максимально скрывать. Когда в твоей семье при любом упоминании ЛГБТ-сообщества звучит «пидоров надо сжигать и расстреливать», когда тебя годами натаскивают на то, чтобы ненавидеть самого себя, в конечном счёте ты начинаешь это делать. Я включился в фашистскую движуху и так оказался хотя бы за пределами постоянного насилия. Меня знали, я мог назвать пару имён, поэтому зачастую от меня отставали. Всё это было на расовой почве, и, естественно, никто не знал, что я квир, иначе я бы полностью лишился всех своих привилегий. Тебя презирают, на тебя смотрят свысока, тебя не любят, но тебя хотя бы не бьют. Как-то так это работает. 

Когда я переехал в Минск, появилась уже онлайн тусовка, и, если честно, она оказалась в разы хуже живой. В онлайне, прячась за маской анонимуса, можно творить страшные вещи, травить и доводить до самоубийства, устраивать кампании жесточайшего унижения людей. Я помню одну из таких кампаний, когда загнобили девочку с инвалидностью за то, что она делала репосты феминистских пабликов. Она совершила попытку суицида, вторая была удачной. Это как веслом по лицу огрело. Я думал, что мы ратуем за какую-то «силу нации», что мы находимся в этой тусовке, чтобы избежать подобных случаев, а оказывается, это мы – то зло, которое не даёт человечеству нормально развиваться. Я сказал – нет, из этого надо уйти. Начался долгий процесс выкарабкивания из этого дерьма. Теперь я здесь.

Я оборвал все социальные связи, сидел один дома, ни хрена не делал. Мне очень повезло познакомиться с человеком (моей невестой), с которой мы сейчас. Она квир. Из-за моих альтрайтовских взглядов наше общение с самого начала не заладилось. Год прошёл, прежде чем мы начали снова общаться. Я уже был тогда чуть менее реакционным, чуть менее загаженным в этом плане, и общение пошло. Важно, что был человек, который объяснил, что происходит.

Что тебе говорят о прайдах, когда ты находишься в той тусовке? Что это «дегенераты, которые вышли обратить детей в свою ужасную веру». Что ты узнаёшь от ЛГБТ-сообщества? Ты узнаёшь историю, как это всё начиналось и почему на самом деле всё происходит. Ребята выходят потому, что им до сих пор хреново. И если есть хоть какое-то venue для свободы, то почему бы его не использовать – не показать людям вокруг, что быть самим собой – это нормально? Что ты думаешь о проблеме трансгендеров? Это или больные люди, или люди, которые ищут какого-то заработка, или это люди, которым засрали мозг «страшные и ужасные леваки». Что ты узнаёшь о трансгендерах, когда приходишь в ЛГБТ-движуху? Что это просто люди и всё. Нет никакой «общей идеологии», хотя до этого мне иллюзорно казалось, что есть.

Это был кризис идентификации. Я не знал, что делать. Я уже примирился с фактом, что я квир, что не надо это в себе давить («живи своей жизнью, никого не трогай»). Но я не понимал, что происходит внутри этой движухи, почему она такая. Если ты не знаешь истории, не знаешь корней, ты не понимаешь, почему люди делают определённые вещи. Вот так потихоньку, начиная с прайдов (самое лёгкое, что можно объяснить человеку) и заканчивая вопросами о присутствии трансгендерных женщин в женском спорте – как только эти вещи начинали обретать больше контекста, становилось понятнее, и было проще их принять.

III 

Когда я увидел квир-колонну на протестах, мне стало страшно, я зашёл в дворовые чаты и посмотрел, что об этом говорят. Все мои опасения подтвердились – я видел, что, к сожалению, общество не готово принимать союзников в виде ЛГБТК. Там были союзники, но общий консенсус был в том «Зачем они нам нужны?» Моё участие с большего заключалось в том, что я заходил в чат и пресекал реакционную риторику по этому поводу. На людей достаточно хорошо действовал аргумент «Вас что, слишком много? Они выступают сейчас не за легализацию однополых браков, сейчас они выступают против диктатуры, против смертей, против насилия, которое они испытывали в разы больше, чем ты – поэтому, закрой рот и прими союзников». Мне кажется – это нежелание увидеть политический, протестный процесс хотя бы на неделю вперёд. Они знают, что завтра «выйдут пидоры», и думают «не надо пидоров». Вот и вся мысль. И тогда, выходя на протесты, вы, конечно, расширяете окошечко допустимого, но в конечном счёте ничем особо не отличаетесь от той движухи, против которой боретесь, если не можете принять союзника.

Так не бывает, чтобы протестная движуха, которая собралась и что-то сделала вместе, не «пересралась» потом после победы. Но для того, чтобы побороть такой серьёзный репрессивный аппарат как государство, причём государство в том виде, в котором оно существует здесь – не хватит десяти ребят социалистов, нужны будут и консервативные люди, и рыночники. Большинство людей это понимают. Когда выходили ребята под чёрными флагами, я слышал, как некоторые говорили: «Не люблю анархистов, но раз они с нами, то, может, и нормальные ребята». Если и был антагонизм, он заканчивался на моменте «плевать, они вышли с нами». Так было со всеми, единственная движуха, с которой было тяжелее – это было ЛГБТК-сообщество.

IV 

После убийства Романа Бондаренко мы с невестой пошли сначала к мемориалу Тарайковского, чтобы сказать спасибо, затем собирались воздать почести на площади Перемен. Это было 15 ноября, когда там были жёсткие задержания. Меня затащили в бус, сначала били руками, потом пытались бить ногами, но так как бус движется, у них не получалось. Когда они поняли, что не получится избить ногами, один из них наступил мне на затылок и впечатал лицо в землю так, что осталась красная корка. Но по сравнению с тем, как измордовывали других, можно сказать, меня пощекотали.

Потом вывели из буса и повели в автозак, там спрашивают – этот нормальный или ненормальный? «Ну, такой». Этот вопрос «нормальный или не нормальный» задавался про каждого заходящего. И когда говорили «не нормальный» начиналось избиение. Разговаривать с ними не о чем, поэтому просто идёшь молча и делаешь то, что скажут. Нас завели в РОВД, где начался 12-часовой процесс оформления, после чего нам объявили – эта группа сейчас поедет в Жодино, эта группа поедет на Окрестина, этих мы отпускаем. Нас завели в автозак, усадили на колени, руки за голову, и так с опущенной головой надо было сидеть ещё два часа – у нас сломалась АТМ-ка, и мы ждали пока приедет новая. Они очень хотели поговорить, но как только ты начинал отвечать и им что-то не нравилось, они били всех вокруг. Кстати, они нам «объяснили» сразу всё это насилие. «Любое ваше движение, любую попытку огрызаться мы будем считать агрессией в свою сторону и будем применять к вам спецсредства. Всё понятно?» Когда привезли в Жодино, в камеру на восьмерых нас загрузили двадцать. Первые пару дней было не очень хорошо. Днём нам не позволяли даже сидеть на нарах. Ночью спать где? Двадцать человек не могут нормально разместиться по камере, поэтому кому-то приходилось спать возле батареи, которая сандалила так, что будь готов, кто-то спал на полу, кому повезло добраться до нар – спал на нарах. Но нам даже матрасов не дали.

Потом пошли суды. Суд проходил по скайпу, свидетелей особо ни у кого не было – только у тех, кто их требовал. Я говорил на суде правду, что пришёл не на протест, а почтить память мёртвых. Лозунги не выкрикивал. Дали 10 суток.

V

Омоновцы каждую группу, которая попадала им в руки, спрашивали «кто здесь поддерживает пидоров»? И лучше не говорить, что поддерживаешь, потому что получишь куда более отвратительное отношение. А если ты «один из них» – об этом вообще никогда в жизни не говори. Единственные, кто могли что-то сказать по этому поводу были явно стрейт-люди. Только они в той ситуации могли хоть как-то защитить всю эту движуху.

Когда ты видишь очень закрытый мужской коллектив, который бесконечно трёт за еблю друг с другом – явно эта тема что-то для них значит. Я думаю, это способ показать доминантное отношение. Здесь я могу провести параллель со своей бывшей тусовкой. Антагонизм против гомосексуальности – очень простой способ собрать токсично-маскулинную тусовку, когда люди не образованы, когда они не сталкиваются с представителями ЛГБТК в своей жизни, а всё, что слышат – это исключительно госпропаганда. Эта гомофобия так сильно выпячивается, потому что у них нет других путей для антагонизма. Чтобы говорить о социальных проблемах, политике, нужно глубокое понимание этих вещей.

Внутри своих ЛГБТК-кругов мы обсуждали, что происходит. Когда были какие-то победы – радовались, когда становилось хуже – плакали. У меня не то, чтобы обширные социальные связи, но практически всё ЛГБТК-сообщество, с которым я когда-либо общался (за очень редким исключением) всегда выступало максимально против насилия. Т.е. даже если нас бьют, убивают, пытают на Окрестина несколько дней – всё равно будем мирными. Я думаю, что причина этому – история насилия над самим ЛГБТК-сообществом. Типа, мы уже хапанули насилия, и мы понимаем, что насилие – это всегда плохо, против кого бы оно не осуществлялось. Будучи в тусовке не так долго, я не понимаю этого. В моей предыдущей тусовке ребята так бы не делали. В этом главная проблема и главная сила правых – они готовы использовать любое venue для продвижения своих целей, не важно, главное результат. Но их результат – это бесконечное продолжение насилия.

Я понимаю, что после протестов станет лучше, свободнее, но сам протест не решит более глубоких социальных проблем, не решит проблему того маленького количества людей, к которым я себя отношу. В ближайшие 10 лет здесь не легализуют однополые браки, не станет нормально быть открытым геем моего цвета на улице. Это потребует коренных изменений в обществе. Поэтому я планирую уехать, если не сейчас, то когда-нибудь. И это желание не связано с протестами. Я всегда думал о том, чтобы уехать. Меня не особо радует это общество, я не вижу себя в нём… Я не чувствую здесь себя, как дома, и никогда не чувствовал. Впервые я почувствовал себя, как дома, в Дубае, где никто даже не смотрит на тебя, всем плевать, ты просто один из огромного количества разных людей, народов, культур, которые здесь находятся.

 

История седьмая

I

В 2019 году фонд «Открытые Сердца» при поддержке католической церкви Беларуси и её тогдашнего главы архиепископа Тадеуша Кондрусевича собрал 52 тысячи подписей под петицией, призывающей ввести уголовную ответственность за распространение информации про ЛГБТ-людей. В феврале 2020 года вместе с другими ЛГБТ-инициативами мы сидели и брейнштормили, думали, что мы как ЛГБТ-сообщество можем с этим сделать. Одним из пунктов было написать письмо Папе Римскому с просьбой осудить ненависть. Нашей целью было, чтобы Папа Римский публично с мировой трибуны произнёс слово «Беларусь». Мы хотели, чтобы о нас услышали.

5 марта 2020 года письмо отправили письмо Папе Римскому.

9 марта 2020 года фонд «Открытые сердца» провёл пресс-конференцию по результатам сбора подписей. «Костел поддержал эту инициативу, так как она соответствует учению Иисуса Христа», – сказал Тадеуш Кондрусевич на той встрече.

Мы начали готовить свою пресс-конференцию с родителями ЛГБТ-людей, но не успели её провести. 11 марта 2020 года ВОЗ объявил пандемию короновируса, в инфополе не осталось места ни для какой другой повестки, и мы отменили встречу.

Сегодня кажется, что это всё происходило в другой жизни.

16 августа 2020 года во время традиционной проповеди на площади Святого Петра в Ватикане, Папа Римский Франциск произносит: «Вверяю всех беларусов под защиту Богородицы, Царицы мира».

II

Что я знаю о (не)видимости? Как беларус_ка. Как ЛГБТ+ человек. Как небинарный человек в Беларуси.

До августа 2020 года мой опыт беларус_ки накладывался и совпадал с опытом ЛГБТ+ человека. Также как я ощущала свою невидимость как квир-человек в гетеронормативном мире, так и Беларусь всегда оставалась невидимой для внешнего мира. А свою принадлежность здесь приходилось описывать через множество слов и других названий. – Where are you from? – From Belarus. – ? – Its between Russia and Poland. И вдруг каждой клеточкой своего тела я ощутила, как это – оказаться в центре внимания, когда на тебя направлены все взгляды. Беларусь стала частью мировой повестки. Запредельное насилие сделало нас видимыми и поставило на карту мира. Почему же этот новый и такой долгожданный опыт переживания видимости оказалось сложно переварить? Может быть потому, что «каждой клеточкой своего тела» я одновременно ощущала обратное – что для меня здесь нет места и меня тоже нет. Это было одновременное переживание видимости и невидимости. Я много думала о том, как справляться с таким активным вниманием, обращённым в твою сторону в тот момент, когда другая твоя важная часть остаётся невидимой. Как вообще возможно одновременно переживать два противоположных друг другу процесса?

На маршах рядом с другими людьми я чувствовала свою исключённость как квир (небинарного) человека. Наиболее острым это переживание было в момент, когда в «женских маршах» сформировалась фем-колонна. То, как общались люди в чате (обращение «девочки» и т.д.), как меня приглашали присоединиться, но я замечала, что не приглашали так же моих друзей цис-мужчин. Многие мои подруги вышли в фем-колонне на марш 29 августа. А я просто физически не смогла присоединиться. И это было тяжело. Как не пыталась объяснить себе нерациональность своего поступка (что «всё это сейчас не имеет значения», «не важно кто и как называет этот марш и тебя в нём» и т. д.) – я ничего не могла поделать с тем, что бесконтрольно, помимо моей воли в этот момент подгружался весь мой предыдущий транс*опыт. Я чувствовала, что когда меня включают в этот марш, то включают как женщину(*). Но я не женщина (со звёздочкой или без). Мне кажется, что цис-мужчин на «женских маршах» автоматически считывали как союзников (и в этом плане для них там тоже было место). А где было моё?

Я вновь переживала до боли знакомый опыт невозможности быть собой, именно он мне не позволял присоединиться к действию, которое ценностно я глубоко разделяла, не позволял мне стать рядом с близкими мне людьми. И только с появлением квир-колонны я поняла, что для меня в «женских маршах» появилось место.

5 сентября 2020 года во время очередного «женского марша» в протестах впервые организуется квир-колонна. День, в который каким-то чудесным образом для меня сплелись множество (в том числе личных) историй. И всем нашлось место. Маршрут шествия начался у Комаровского рынка и закончился на Площади Независимости. Когда к площади подъехали автозаки и бусы, из которых вышли люди в камуфляжной форме и масках, мы все поднялись на ступеньки Красного костёла, выстроились стеной в несколько рядов. Я смотрела на людей в масках и думала, если они сейчас начнут нас оттеснять и задерживать, укроюсь ли я в костёле, в месте, где ещё совсем недавно собирали подписи против меня? От этих противоречий, казалось, ещё чуть-чуть и взорвётся мозг. Но я чувствовала, что сейчас и для меня здесь есть место, также как и для всех остальных.

Квир-колонна создала для меня место на «женских маршах». Его не было априори, но как только оно возникло, то стало чем-то очень осязаемым и достаточно устойчивым – я продолжила выходить на «женские марши» и тогда, когда квир-люди больше не обозначали себя символикой, поскольку в какой-то момент эта видимость стала опасной. Я всё равно знала, что для меня здесь уже есть место.

Интересно как происходит это создание места? Ведь у него не было одно_й автор_ки. Это было что-то, что казалось «витало в воздухе», о чём одновременно думали многие, что уже созревало и готово было вот-вот «проявиться» как только кто-то озвучит эту очевидную, но при этом всё равно не само собой разумеющуюся идею – т.к. за ней стоит долгая история борьбы за своё место.

III

5 сентября яркой заметной группой мы быстро шли через ряды Комаровки к общей точке сбора, пытаясь оторваться от тихарей. На нас смотрели работники рынка и случайные прохожие, и в их взглядах читался вопрос, я видела, что они не могут уложить нас ни в одну из доступных «коробочек». Наши символы были для них непонятны. Что значит эта радуга? О чём их лозунги? Кто эти люди?

– А это наши или не наши?

– Наши.

Словами не передать, что я почувствовала, подслушав этот короткий разговор, пока мы шли между рядов Комаровки. У меня и сейчас на глаза наворачиваются слёзы, когда об этом пишу. Такое непривычное и долгожданное чувство принятия, на которое давно не рассчитываешь (я помню все истории исключения ЛГБТ-активист_ок из общих протестных шествий предыдущих лет), но вдруг получаешь. Ты «свой_я».

Позже за принятием также последовало и отторжение. Снова два амбивалентных разнонаправленных опыта. Получается, одновременно надо быть видимым, чтобы для тебя появилось место, но в тот же момент, когда оно появляется, эта видимость делает тебя уязвимым. ЛГБТК-люди были единственной социальной группой, которую после того, как она себя обозначила, пробовали исключить из протестов. Т.е. ты одновременно «отгребаешь» за свою видимость, но тебя же к ней вынуждают, иначе ты не сможешь сказать, что принимала участие в протестах. Показательно, что во многих источниках появление квир-колонны в протестах описывалось как «ЛГБТ-сообщество тоже присоединилось к протестам в Минске». Такое признание вклада вызывало чувство удовлетворения, но одновременно приносило с собой и боль, т.к. мы не «появились», не «присоединились» и прочее. ЛГБТК-люди были здесь с самого начала – наблюдателями на избирательных участках, в командах альтернативных кандидатов, на улицах и в волонтёрских движениях – мы были здесь всегда, а сейчас просто себя обозначили. И как только обозначили, столкнулись с агрессией в свою сторону.

IV

Лозунги «Это наш город!» и «Мы здесь власть!» появились сначала на одном из «женских маршей», а позже уже закрепились и на больших воскресных маршах. Я много времени в своём активизме посвятила теме присвоения истории города ЛГБТК-сообществом. Записывала интервью с активист_ками прошлых лет, рассказывала истории про памятные для ЛГБТК-сообщества места, возвращая квир-места на общую карту города. Поэтому лозунг «Это наш город!» вмещал для меня одновременно несколько смыслов – в нём (снова) смогли соединиться и совпасть две мои идентичности – беларус_ки и квир-человека. Когда я его кричала вместе с другими людьми, внутри всё начинало дрожать, и я, наконец, чувствовала себя целой.

Второй моей любимой кричалкой была перекличка, которая родилась в ответ на попытки маргинализировать протестующих, назвав их «овцами», «проститутками» и «тунеядцами». В первое время со стороны протестующих ещё были попытки отгородиться от этих названий, можно было увидеть достаточно много плакатов «Мы – не овцы», «Не проститутка, а мать» и т. д. Но постепенно их стали вытеснять другие плакаты. «Проститутки с народом», «Наркоманы с народом», «Как похорошел Минск при наркоманах и проститутках». И, наконец, эти высказывания трансформировались в перекличку, которую я полюбила также, как и лозунг «Это наш город!». Которая вызывала в моем теле такую же дрожь.

«Овцы здесь?» – «Здесь!» – «Наркоманы здесь?» – «Здесь!» – «Проститутки здесь?» – «Здесь!» – «Тунеядцы здесь?» – «Здесь!»

«Здесь все».

Присоединяйтесь к обсуждению!