Перевод на немецкий здесь [1]. Die Übersetzung [1] ins Deutsche
Эти интервью были записаны в 2020 году после выборов в Беларуси. Это очень разные истории – кто-то говорит про опыт задержания и насилие, кто-то – про отношения с родителями, участие в протестах (или выбор не участвовать), про поддержку, надежду, опыт эмиграции, видимость и невидимость, про гомофобию среди протестующих. Все это – разные грани одной и той же истории о том, как ЛГБТ+ сообщество переживает социально-политический кризис, в который окунулась наша общая страна.
Сейчас, когда репрессии в Беларуси продолжаются, и каждый день мы узнаём о новых задержаниях, в целях безопасности мы публикуем эти истории без имен. Каждая история озаглавлена отдельным номером. Все истории, кроме последней – это записанные интервью, а седьмая – написанный текст о поиске своего места и видимости, который, к сожалению, тоже вынужден публиковаться анонимно. Когда-нибудь мы сможем поставить под всеми текстами свои имена, а пока надеемся, как сказал герой одного из интервью – что эта вынужденная анонимность сможет дать также ощущение универсальности, и возможность увидеть себя в этих историях.
Меня задержали около Стеллы 11 августа – мы там живём. Я просто шёл с работы, и меня задержали. Парень с девушкой впереди прошли. А меня забрали. Когда я только сел в автозак, у меня ещё была небольшая надежда, что меня отпустят – как говорится, «никто не хотел умирать». Ты не знаешь, что будет, но думаешь – скорее всего, да, тебя посадят, побьют и прочее.
Так и произошло. В общей сложности мне присудили 13 суток, из которых я просидел трое. Сначала нас привезли в одно РОВД, потом в другое. В обоих РОВД обращались грубо. Я был готов к этому морально, но оказался не готов физически. Т.е. я могу, конечно, выполнять обычные какие-то штуки, но часами стоять на коленях с руками за головой лицом в пол я не могу.
На Окрестина мы провели одну ночь. Камера размером 4х4 метра, может, чуть больше. Семдесят восемь человек в камере 4х4 под открытым небом – мы не могли ни лечь, ни сесть нормально. В углу – параша. Мы пытались расположиться так, чтобы все могли поспать. Это было невозможно – кому-то приходилось стоять, пока другим давали поспать. В этот момент на дворе кого-то бьют. Целую ночь они кричат, и ты не знаешь – это одни и те же люди или нет? И если да, то как можно ещё оставаться живым? Потом мы услышали, что вроде бы это разные люди. Привозили всё новых и новых людей, и они стояли ночью во дворе на коленях головой в пол, потому что мест не было. И если кто-то пошевелился – всех били, такое ощущение, что их до полусмерти били.
Если тебя задерживают впервые, тяжелее всего в самом начале. В РОВД было очень тяжело. Большая часть всех унижений в РОВД была до протокола. Если им что-то не нравилось, они били. Меня лично не били, но было жестокое обращение, угрозы избиением в том числе. Был момент, когда нужно было подняться на пятый этаж, и то ли омоновец, то ли кто специально вёл меня так унизительно, что я просил прекратить. У тебя шнурки уже забрали, ты спотыкаешься, пытаешься попасть в шаг, но он то быстрее начнёт идти, то медленнее, под конец я уже совсем не мог идти, он меня тянул, наклонял к лестнице так, чтобы я наступал себе на волосы. Я понял, что он это делает специально, чтобы меня унизить. Это был самый жёсткий момент.
Ещё был момент, когда составляли протокол. Меня заставили лечь на пол. Дверь в кабинете открыта, ты лежишь плашмя на этом полу, люди ходят туда-сюда, тебя перешагивают. Это было довольно странно. Наверное, они что-то нашли в моём телефоне – хорнет или какую-то переписку, и один говорит: «А, так ты из этих!» – и огрел меня по уху раз или два. Это было не супер больно, но неожиданно. Т.е. я лежал лицом вниз, а он просто внезапно меня ударил. Я ничего не ответил. Меня тогда не пугало, что они узнают, что я ЛГБТ. Но они пытались, скорее всего, меня поддеть, чтобы увидеть реакцию. «А, ты из этих? Ну, тогда тебе в тюрьму нельзя…». Но то ли из-за большого скопления людей, то ли потому, что меня это не задело, не знаю по какой причине, но никакого особенного отношения дальше ко мне не было.
Самый страшный момент был, когда я не знал, что происходит. Что будут жестоко обращаться в РОВД, что на Окрестина жестокое обращение – всё это было ожидаемо, я всё это слышал и понимал, что сейчас будет. Т.е. это не было для меня слишком тяжело морально. То, как били людей во дворе Окрестина – это было, конечно, явное подтверждение, какой кошмар творится. Но даже об этом я уже слышал. Но вот когда после РОВД нас повезли в какой-то спортзал – это выглядело как похищение, как будто нас завезут в лес и расстреляют. Вот тогда было страшно. Умом я предполагал, что как бы «всё нормально», просто это какой-то этап, про который я не слышал, но внутри начинала закрадываться паника. Я до сих пор толком не знаю, где это было.
В спортзале нас положили плашмя на пол, связали руки, и вот мы должны были так лежать. Очевидно, что тебе нужно спать, и от того, как у тебя связаны руки, зависит, сможешь ты спать или нет. И тут кому как повезёт. Одному парню руки перевязали так, что он потом не чувствовал пальцы. Я старался делать так, будто [стяжка] случайно ослабилась… У меня получалось.
Ещё был момент в начале, когда нас положили на пол и объявили: «Если вам нужна вода или в туалет, поднимайте руку. Вопросы есть?» Я поднимаю и спрашиваю: «А на сколько нас задержали?» До этого нам рассказывали правила. Если кто-то что-то нарушит, все поднимаемся и стоим на коленях. И вот он говорит, чтобы все поднялись. Вопросы запрещены. Ты на что-то претендовал? Вот, на тебе, теперь все наказаны. Такое ощущение, что они пытаются донести, что ты ни на что не имеешь право. Такой absolute authority.
Мы ночь пролежали на этом полу в спортзале, а на следующий день нас подняли, выстроили к стене и заставили петь гимн. Если люди запинались, их били. Сначала мне было тяжело стоять, но в какой-то момент у меня будто второе дыхание открылось. Даже не знаю, как это произошло, но в один момент я просто не мог стоять, а в другой – уже ничего не болит. Потом я мог стоять, выдерживал и головой в пол, и около стены, и, если надо было, на коленях.
Потом нас повезли на Окрестина.
На Окрестина был момент, о котором я почти никому не рассказывал. Нас долго держали во дворе, часа два, может быть больше, пока не поместили в камеру. В ней не было потолка, вверху решётка. Камера размером где-то 5х5 или 4х4 метра, может чуть больше. В углу – параша, просто люк с отверстиями в бетонном полу. Никто не мог подумать, что это и есть туалет. Сначала ты думаешь – ну, нас будут водить в туалет. Я так думал. Но оказалось, что это параша, и туда нужно делать все свои дела. Нас в этой камере, мы потом посчитались, было 78 человек. Мы не могли все вместе ночью там разместиться. Там нет, естественно, ни кроватей, ничего, бетонный пол, бетонные стены. Люк этот никак не отделён, никто, разумеется, на нём находиться не хочет. И мы часа три, наверное, пытались расположиться так, чтобы все поместились. Пытались по-разному – спиной к спине, чтобы не к холодной стене прислоняться, а друг к другу. Так не хватило места. Пробовали один тапок под задницу подкладывать, на другой ставить ноги, и так сидеть. Так тоже не особо получилось. Потом в ноги друг к другу садились. Так помещались, наверное, лучше всего, но всё равно кто-то стоял. И вот мы менялись, кто-то спал, кто-то стоял, ну, дремал, там невозможно спать. Целую ночь на дворе кого-то бьют, мы слышали все эти крики. И тут парень, который сидел сзади, меня обнял. И я так же обнял парня, который был впереди. И мы там так сидели. Это было такое чувство спокойствия. В этом мире, где всё тебя атакует, ты всё равно находишь себя в этой камере. Это было печально. Но одновременно такое счастье. Мы живые.
Я думаю, что буду уезжать из страны. Хочу найти работу и уехать за границу. Почему я, в частности, решил уехать? У меня родители поддерживают Лукашенко. Они голосовали за Лукашенко. Мать на меня постоянно давила, все эти разговоры о том, «чем тебе здесь не нравится?» и т.д. То, что мать за Лукашенко, мне казалось предательством в определённом смысле. Это же мать, она тебя учит каким-то базисам, условно говоря, что хорошо, что плохо. У меня до сих пор, наверное, такое наивное представление, что существуют очевидные истины, например, когда бьют – это явно плохо, когда в стране ничего не развивается – это плохо. А тут… «Вот были 90-е, как было плохо, мы такое пережили…». И ты не знаешь, что на это возразить.
На выборы я ездил домой. Родители проголосовали досрочно, а я голосовал в день выборов. Была возможность голосовать в Минске, но я решил, что так будет легче украсть голос, поэтому поехал домой. Я очень давно не был в своей школе. Было немножко неловко и страшно приезжать туда и голосовать, может быть, увидеть своих учителей и знать, что они, скорее всего, будут подделывать голоса. До этого я посмотрел в интернете, что моя классная – секретарь комиссии. Я был настроен выразить своё недовольство. Шёл с намерением фоткать бюллетень, не важно, что там будет. Ну, и я, значит, продвигаюсь осторожно по холлу к столам, ожидая, что сейчас меня все будут останавливать, не давать фоткать или ещё что-то, и это будут мои учителя. Но моя классная меня увидела, подошла, и мы с ней довольно долго говорили. Оказалось, что она не поддерживает Лукашенко, знает о протестных настроениях, о том, что происходило в 2010 году. Я прямо у неё спросил, подделывают ли они голоса, и она сказала, что нет. Был абсолютный контакт, поддержка, мы обнялись в конце, и было очень приятно, как будто бы мы «на одной стороне». Уже потом я видел, что на моём участке голоса между Тихановской и Лукашенко распределились примерно поровну. В такие результаты я мог поверить. Позже, когда я видел в городе наклейки «учителя – предатели», мне было горько. Я, конечно, могу согласиться, что, наверное, много кто подделывал голоса… Но мои-то учителя оказались норм. И это вызывает слёзы. Но с другой стороны – это нормально. Это должно быть нормально.
С родителями такого ощущения, что «мы на одной стороне» нет совершенно. Я даже к учительнице как к материнской персоне почувствовал больше тепла, чем к матери. Я люблю своих родителей, но одновременно они мне враги. Они считают, что быть геем – это ненормально. На мой активизм реагировали «когда ты перестанешь заниматься ерундой»? Они были буквально против всего, что мне было интересно. У нас всегда были с ними отношения, типа, «мы тебя не принимаем». Я думал, что сделаю камин-аут – и что-то изменится, но этого не случилось. Они всегда относились враждебно к моим интересам, к ориентации – тоже. И камин-аут это не изменил. Сейчас, может быть, этой враждебности стало чуть меньше, но только из-за того, что я стараюсь вообще не поднимать эту тему.
Да, они приезжали меня встречать после того, как меня освободили. Они начали общаться с моим парнем, чтобы «быть в курсе, что со мной происходит». После моего освобождения мы сидели все вместе в кафе, и это было такое «семейное единение», но тем не менее они всё равно продолжали поддерживать Лукашенко, следили, чтобы я не выходил на протесты. Мама каждый вечер звонила, просила не выходить. Я и спорить пытался, и игнорировать... После освобождения меня вызывали на «профилактические беседы». Я знаю, что не обязан был ходить, я ей говорил, что не обязан ходить. Апогеем стало то, что мама пошла сама вместе с отцом, чтобы рассказать, что «он нигде не участвовал, но он к вам придёт». И продолжала на меня давить – сходи, сходи. Она мне названивала, давила, и тогда я, наверное, на фоне этого всего, упал в обморок. Ночью я встал, пошёл в туалет и потерял сознание. Мой парень не спал в это время, увидел, что я лежу… Я лежал, и у меня были судороги. Когда я падал, ударился о стену, потом выяснилось, что у меня была трещина в ребре, закрытый перелом. И это для меня стало «последней каплей». Я подумал, что нужно уезжать – это уже прямая атака, когда происходит ущерб твоему здоровью.
С парнем, который меня обнял на Окрестина, мы потом познакомились и какое-то время общались. Мы остались на связи. Оказалось, что он пансексуал. И это какая-то волшебная история. Я уже вроде как решил уезжать, и тут такое, типа, «привет, тут ещё есть жизнь». На самом деле, невероятная какая-то, магическая история. Думаешь, как это произошло, что это такое? Иногда мне кажется, что в этой жизни тебе достаётся многое из того, что ты хотел, когда тебе это уже не надо. И эта несправедливость вызывает у меня грусть. Зачем? Почему? Как на это реагировать?
Когда Н. задержали, тогда ещё не было полной информации, мы не понимали до конца, что происходит. Наша подруга сообщала новости смс-ками из Польши. И это чувство, когда не знаешь, что делать – кота кормить, ещё что-то – готов разорваться на части, чтобы как-то помочь, хотя на тот момент, так скажем, Н. не самый близкий мне человек была. И так потом каждый арест. Это как с ковидом было: cначала это был «кто-то там». Кто-то там заболел – кого-то там задержали. У друга кто-то заболел – у знакомого кого-то задержали. Потом круг сужался, сужался, и ты понимаешь, что в твоём окружении практически не остаётся людей, которых не задерживали. А потом… Как будто привыкаешь. Негодование уже не так долго длится. Если это штраф – радуешься. Или просто ждёшь эти сутки.
Очень страшно, что ты к этому начинаешь привыкать. Ловишь эти ощущения, что опять кого-то задержали, а ты уже более спокоен. Это как ребёнок в семье привыкает к насилию – то же может наступить и здесь. Когда я поняла это, подумала – окей, сейчас так работают защиты психики, но это не значит, что я сдаюсь.
Две вещи, о которых беспокоишься, когда тебя задержали – это дошла ли колонна, и чтобы близкие не волновались сильно. Получается, короткие промежутки сна, и в них проваливаешься, думаешь про родных, и такое ощущение, что листаешь ленту «дошли-не дошли»? Стоишь и спишь стоя, вспоминаешь инструктора по йоге, когда практиковали что-то в одном положении. Или, когда холодно, вспоминаешь походы и думаешь – ну, и похолоднее было. Цепляешься за что-то, чтобы справиться. Ну, и просто друг друга стараешься поддерживать.
Тяжело, когда не знаешь правил. Не знаешь, куда тебя везут, что происходит, не можешь позвонить близким. Им говорят, что на Окрестина тебя нет. Они едут в Жодино, когда на самом деле я там, где им сказали, что меня нет. Попадаешь в РОВД, сначала тебе говорят «ты руки долго под холодной водой не держи, а то простудишься». А потом на четыре часа кладут на бетонную хрень, когда ты можешь лежать только подстелив кроссовки под почки.
Если ты думаешь, что тебя задержат, процедура оформления в РОВД такая-то, потом тебя этапируют туда-то, там есть какой-то распорядок дня, потом проходит 15 суток, и ты выходишь такой же, как туда попал, – так не бывает.
После задержания мне сначала казалось, что теперь будет ещё меньше страшно. Я помню, как пошла на следующий марш и поняла, что я нифига не права. Вроде бы я окей, но малейшие передвижения омоновцев, кто-то побежал – и у меня сразу что-то внутри срабатывает. Я дошла почти до конца, и когда возле Оперного побежали тихари, я, как стояла возле лавки, так и села, просто закурила сигарету и поняла – то, что я думала, что сейчас ещё менее страшно, – не работает. Потом я уже шла остановку до метро. Вроде просто идёшь по улице, уже не в колонне, нет ни ленточек, ни флагов, ничего – и всё равно не понимаешь, дойдёшь ты до метро или нет. Шугаешься каждого проезжающего микроавтобуса, да что говорить – на охранника в магазине внутри что-то – чик – срабатывает. Такие последствия будут, и уже вопрос, как с ними справляться.
Когда люди вышли на первый воскресный марш – это было невероятная, сводящая с ума картинка. Нас столько! Но ощущение общности пришло не сразу. Я честно скажу, так складывалась в последнее время жизнь, что очень многое говорило о том, что каждый сам за себя. Наверное, только с началом ковида начало ощущаться, что, если вдруг что-то случится, можно на кого-то рассчитывать. Но когда долго этого не испытывал – очень сложно в это поверить.
Первое время у меня было ощущение, что, вот, есть я, есть эти люди, они, вроде как, все вместе, и я тоже «вроде как». Но вот этого полного осознания (солидарности, общности) не было. Оно начало появляться, когда люди начали друг другу улыбаться на улице. Это было очень непривычно.
Поверила я уже, наверное, после Окрестина, когда вышла – и кто-то подносит кофе, одеяло, предлагает присесть. И я понимаю, что я вроде бы в этом сейчас не нуждаюсь, я окей, но всё равно… Это было впервые за всё это время, когда я расплакалась. Вся та жесть, которая творилась до этого, вызывала ужас, но вот этой эмоции – расплакаться – у меня не было. Получается, меня больше в итоге поразила вторая сторона – доброта, взаимопомощь… Как будто насилие – это то, к чему готовишься и чего ожидал. Т.е. там эти сутки, арест, все такие моменты не очень приятные, но с ними было легче «смириться», чем вот с этой чашкой кофе, протянутой на улице, когда готов разрыдаться просто от того, что оно вот так.
Люди – это, наверное, самая-самая поразившая меня вещь. Мне казалось, что с такими людьми точно не пропадёшь. Есть такое упражнение, когда ты падаешь спиной с возвышения, а люди тебя ловят. Мне до сих пор это очень тяжело, но мне кажется, здесь я бы смогла «прыгнуть». Как будто ты это уже видишь своими глазами, но всё ещё не можешь поверить, что так может быть. Но в итоге доверяешься… Людям, и вообще, в принципе, жизни.
Когда это всё началось ещё в апреле [COVID-19 – прим.], я долго сидел на карантине, апатия и бессилие накапливались, и в какой-то момент я почувствовал, что мне надо очень много сделать, чтобы как-то компенсировать всё то время, когда я был в «анабиозе». Так началось моё возвращение в жизнь. Сначала я шил маски, потом присоединился к «Еде вместо бомб», стал всё больше привыкать к риску (как показала практика – и за кашу можно «получить»), понимал, что, в принципе, готов в чём-то участвовать.
10 августа я был в гуще событий. Когда мне становилось слишком страшно, уходил, опять приходил, приносил воду и снова уходил – такими вылазками бегал. И когда уже спустя месяц читал, какое насилие испытали задержанные в тот день, понимал, каким чудом мне удалось избежать чего-то очень страшного. Пойти туда не было каким-то рациональным решением, это было, скорее, из-за чувства вины. Девятого августа мы шли с подругой, и она хотела пойти на протесты, а мне было слишком страшно. Я её проводил до перекрёстка, и я, вроде, иду и понимаю, что, с одной стороны, хочется плюнуть на всё и пойти, а с другой – внутри голос: нет, тебя там убьют, тебе это нахуй не надо. И я всё-таки развернулся и пошёл домой. Мне было стыдно, я себя очень винил, что не пошёл с ней. На следующий день я решил – была не была – пойду.
Было тяжело оставаться вне. Я не мог спать, я думаю, многие не могли. Метался по квартире, а у меня с балкона всё слышно, и даже если закрыть дверь – всё слышно. Я понимал, что я тут с ума сойду, интернета нет, никуда не отвлечёшься. И не хотелось отвлекаться, не моглось. И я решил пойти, в том числе, чтобы обрести какое-то подобие внутреннего покоя. А там – всё, я здесь, там, где должен быть, уже всё, можно выдохнуть. Не метаться.
Всё это время у меня были мысли начать привносить «квир» в протест. Ещё до квир-колонны мы с другом вышли с небольшим баннером «Петухи и овцы поддерживают шахтёров» с отсылкой к движению "Lesbians and Gays Support the Miners" («Лесбиянки и геи в поддержку шахтёров»). Он не вызвал сильного резонанса, кроме нас и наших друзей эту отсылку никто не понял, но мы гордились собой, что вышли с таким квирным баннером.
Через пару недель мы шли уже с колонной. В первый раз было страшнее всего – мы были очень яркой, привлекающей внимание группой, и если до этого я как-то мог слиться с толпой, то тут уже не было такой возможности. Ты в любом случае в центре внимания, как будто на спине у тебя мишень, и ты просто находишься на милости у толпы. К счастью, всё было неплохо. И сейчас я это вспоминаю не как «боже, какой я дурак, что пошёл, это было так страшно», а, скорее, с радостью и гордостью.
Я горжусь и радуюсь, что, несмотря на весь хейт, мы привнесли эту повестку. И ни на секунду не сомневаюсь, что это было правильным решением. Я замечал, что были разные подходы к тому, как эту повестку вносить. Кому-то была важна идея, что угнетение, которое сейчас на себе испытывают все беларусы и беларуски – это то, как мы чувствовали себя всегда. Этот подход мне не совсем близок. Да, это важно, но для меня это был не самый главный аспект.
Для меня был важен посыл, что мы существуем, мы тоже в протесте, мы не какая-то группа людей, которая всегда «извне» и вдруг появляется, когда им что-то нужно, а которая в обществе всегда рядом со своей гражданской позицией, даже если «вы об этом не знаете». Для меня важно было обозначиться. Как студентам важно обозначиться или пенсионерам, или шахтёрам – вот по такой же аналогии – когда есть социальная группа с сильными социальными связями друг с другом, и поэтому можно объединиться и представлять большую силу, чем каждый сам по себе. И это здорово.
Я уверен, что не многие понимали баннер «Как мы объясним ОМОН нашим детям?» Наверное, больше, чем «Петухи и овцы поддерживают шахтёров», но всё равно не так много, как хотелось бы. Некоторые говорили: «А почему вы сравниваете?» (объяснить «квир» детям просто и понятно, а ОМОН – нет). И мы поясняли, что это «обраточка». Я понимаю, что смысл считывался только теми, кто тысячу раз эту фразу слышал именно в свой адрес. Но меня устраивает, что это была шутка для внутреннего круга.
Я чувствовал себя частью протеста и когда не обозначал себя отдельно как квир-человека или не был частью квир-колонны. Квир – это часть моей идентичности, но не вся, поэтому мне было окей и не обозначать себя. Мне было интересно и в одном, и в другом аспекте побыть.
Лозунг про «лошков-петушков» я не кричал, но и ярких агрессивных эмоций или печали, что все повально его кричали, не испытывал. Я понимал, что люди могут, не анализируя, повторять язык ненависти, не включаясь во все его смыслы, и был готов отставить на второй план корректность лексики, понимая, что у нас одна общая цель.
У меня были разные эмоции по поводу лозунга «Жыве Беларусь!», так как это националистический, в принципе, лозунг. Я всю жизнь его кричу, но сейчас начал переосмыслять, и в какие-то моменты не кричал, но в какие-то всё равно начинал кричать – он как бы возносился над националистической идеей и становился просто лозунгом протеста. Как и бчб-флаг. Мой любимый лозунг – «автозаки в автозак». «Лукашенко в автозак» я иногда кричал, но потом задумался – я же против тюрем. А с другой стороны, это просто выражение агрессии. И агрессию нормально чувствовать, её нормально и важно выражать. Но я же против тюрем. И это тоже было плавающее ощущение. И потом, когда я услышал «автозаки в автозак», я кричал только его. Он идеально выражал и злость, и какую-то идеологическую рациональную позицию.
Эти страхи [задержания – прим.] я начал проживать ещё в июне 2020-го, в один момент обсуждал это со своей подругой и просто рыдал от мысли, что могу попасть в тюрьму, и мне (со сменёнными мужскими документами) там будет полный пиздец. Наверное, потому что я пережил весь этот ужас и горе от того, как это может быть, вначале лета – в сентябре, когда решал, пойти или не пойти, я не думал – считают меня парнем, не считают, и как это повлияет. Я опирался больше на иррациональные чувства – страшно-не страшно, тревожно-не тревожно. Это было скорее эмоциональное решение. Мне кажется, в принципе участие в протестах во многом решается эмоциями. Сегодня мне не очень страшно – пойду, сегодня мне очень страшно – не пойду.
Когда задержали моего друга транс-парня, я чувствовал себя виноватым, что нас не вместе забрали. Эта вина выжившего. Я переживал за него. Конечно, было очень страшно – можно представить, какое особое отношение там может быть. А оно и было. Мне было важно узнать всё детально, что с ним происходило, чтобы представить, что могло бы быть со мной. И, наверное, из-за того, что я очень близко на себя это примерял в июне, представлял себя в самых худших сценариях (изнасилование, физическое насилие и т.д.), и не увидев этого, я немножко выдохнул. Типа, это всё хуёво, но не настолько, как я представлял. Он вышел оттуда. Понятно, что сны об этом будут ещё всю жизнь сниться, но хотя бы физически целый. После этого я немного меньше тревоги начал испытывать. Каким бы это отношение ни было страшным, неправильным и бесчеловечным, казалось, что я бы мог принять этот риск.
После двух маршей в квир-колонне у меня случился приступ упадничества. Нескольких моих друзей задержали в других маршах, и с тех пор моя активность в плане выходов на улицу очень сильно упала. Я ходил ещё на один марш, когда задержали многих людей из квир-колонны. Мы тогда 5 минут прошли, и всё. Это было уже в очень усталом настроении. После этого я только в декабре вернулся к другим рискованным штукам. И это было уже в гораздо более депрессивном состоянии. Но всё равно меня это скорее поддерживало. Я сравниваю себя с другими людьми из квир-активизма, которые публично пишут о своих настроениях, и чувствую, что несмотря ни на что, у меня всё равно больше надежды, что не всё пропало. Я думаю, это благодаря тем действиям, которые я всё-таки совершал, которые давали мне силы, несмотря на то, что были рискованные.
Несмотря на все ужасы, которые происходили в мире, 2020-й для меня очень классный год. Я участвовал в жизни и чувствовал, что делаю полезные дела. У меня появилась новая компания, а протесты помогли лучше контактировать со своей агрессией. Не преувеличивая, не пытаясь философски обосновать пользу чего-то плохого в своей жизни, я реально с радостью и уверенностью говорю, что скорее вышел с плюсами и приобретениями из этого года, и продолжаю их получать, потому что ещё ничего не закончилось. Многие говорят про себя, что «я год назад и я сейчас – это разные люди». Я очень сильно это чувствую. У меня и в личной жизни произошло много радикально нового, я раньше и не думал, что решусь или позволю себе что-то такое. И я думаю, это такая трансформационная волна всего этого года, которая тебя толкает и содействует тому, чтобы ты и сам менялся, и что-то новое делал – не обязательно хорошее или плохое, непонятно, как это оценивать, просто что-то качественно новое.
Я выехал из Беларуси в первые дни событий августа. Люди, с которыми я общался, смогли меня убедить в том, что оставаться для меня небезопасно, что сменится власть и нас будут судить. И я бежал. Я бежал от поклонников перемен, когда впервые выезжал в августе, а уже через полгода я бежал от адептов «уходящей эпохи».
Я очень долго ощущал себя частью системы. До августа 2020 года я не поддерживал движение перемен. Я понимал, что люди, которые вышли, не знали, против чего они вышли. В силу своей работы я хорошо понимал, что представляет собой режим. Все нелояльные люди были оттуда убраны ещё лет 15 назад. И поэтому, чем больше было эйфории, тем страшнее становилось мне.
В некотором смысле, я думаю, это связано с феноменом «стокгольмского синдрома», когда слабый и уязвлённый по своей природе человек попадает на сторону силы и начинает чувствовать защищённость, уверенность своих позиций. Это, конечно, очень сильно влияет на нашу оценку действительности. Поэтому до этого оскала эпохи, до страшных событий августа, беспрецедентного насилия и последовавшего глубокого гуманитарно-политического кризиса, я не был на стороне поклонников перемен. Я был на стороне уходящей эпохи. Я был убеждён, что мы можем всего достичь эволюционным путём – неужели вы хотите сказать, что в этой стране ничего не происходит и ничего не меняется? Это неправда. Я в это очень искренне верил. Но сегодня я не разделяю этих позиций. Я и пострадал во многом как раз потому, что очень близко стоял к этой системе. Потому что, конечно, такое «предательство», «неверность» (в системе координат режима) наказываются жестоко.
Я не видел ни одного разумного решения со стороны уходящей эпохи и был очень разочарован. Было много возможностей сделать хотя бы один адекватный шаг в сторону народа. Это же не политическая партия, не оппозиция. Это очень разные люди, с очень разными взглядами. Я не видел никаких шагов к той эволюции, на которую когда-то очень надеялся. Во мне многое начало меняться. В сентябре я получил приглашение посетить театральный фестиваль в Украине. И на работе мне запретили выезжать. Я взял очередной отпуск. Всем было понятно, куда я в свой отпуск поеду.
Фактически с этого момента начался мой раскол с системой. По возвращении это было поставлено мне в вину и расценено как предательство. И я стал уже восприниматься как «морально нестойкий кадр». Началась контрреволюция, реванш уходящей эпохи. «Иные люди» просто стали больше не нужны. И это, конечно, очень отразилось на мне.
Это было такое время «действенной многовекторности», когда нужны были «другие» люди, которых можно как бы предъявить («у нас тоже это есть»). Насколько мне было отвратительно, когда я слышал, как обо мне говорили «пускай у нас будет один официальный…» (пидорас, в смысле), и тем не менее это всё равно была какая-то степень свободы. Я отвоевал себе максимально возможную долю свободы, находясь в этой системе, имея доступ к ее ресурсам для того, чтобы использовать их всё-таки в каких-то других целях, далёких от того, чтобы просто выполнять идеологические функции. Я был внутри этой системы, и понимаю, что эти структуры (академия искусств, академия музыки, министерство культуры) вообще ни для чего не нужны, кроме того, чтобы в нужный момент стать под идеологическое ружьё, выполнять идеологические функции – как это и произошло сейчас. Но я понимаю, что я там был не для этого. У меня были другие цели. Все годы моей работы в этой сфере я нёс совсем другой театр, и совсем другой театр пропагандировал. Находясь в этой системе, я смог отвоевать для себя максимальную возможность оставаться собой. Это было возможно ещё и потому, что нужны были такие люди, надо было иметь в колоде карт такие «карты». Больше они не нужны. Теперь таких людей можно выкинуть вон.
Интересно, что мой разрыв с государственной системой был связан не с каким-то конкретным событием, мне не ставилась в вину какая-то конкретная активность во время событий августа или последующих событий. Мне было поставлено в вину то, что всё, что я делал до этого, было неправильно. Те спектакли, которые я отстаивал, те тексты, которые писал, всё, чем я занимался, было «целенаправленным подрывом идеологии».
У руководства было желание уволить меня по статье «утрата доверия» в связи с «невыполнением указаний комитета государственной безопасности». Я добился увольнения по окончанию контракта. Мне не хотелось быть уволенным по политической статье. Я думаю, почему? Наверное, для меня это было невозможно, потому что я воспринимал это как итог какого-то периода жизни. И мне не хотелось такой оценки. Я не заслужил этой оценки. Я хотел, чтобы мы расстались по какому-то нейтральному поводу.
Когда в конце года закончились мои трудовые отношения, я уехал в Украину. Мне было очень сложно, даже в бытовом плане – у меня не было средств, было очень много переездов, у меня не было там никакой определённости. Это была такая большая разница в сравнении с моей жизнью до этого. Люди, которые знали меня как довольно успешного человека в профессии, теперь видели во мне того, кто приехал просить о помощи, о каком-то временном проживании. В общей сложности я месяц прожил в Украине. Я жил в домике з застеклённой верандой, через неё проникал свет, но в комнате, где я жил, не было окна. Это всё очень тяжело на мне отразилось. Я был там в полном одиночестве. Меня это довело до такого состояния, что у меня начались непроизвольные истерики, я начинал рыдать, задыхался и не мог остановиться.
В конце концов, встретив Новый год в хостеле в Киеве, выпив бутылку шампанского, я понял, что завтра уезжаю в Минск. 1 января вечером я уехал в Минск на последнем автобусе Минсктранса.
Сейчас я нахожусь в безопасности. Я неплохо держусь. Но самая страшная мысль для меня сегодня заключается в том, что мне кажется, что мне некуда больше возвращаться. Что мне нечего больше делать в Беларуси. Конечно, я хочу иметь право возвращаться к своей семье, к моим близким людям, которые там остались. Я хотел бы возвращаться в Минск, потому что это город, где я прожил всю свою жизнь.
То, что происходит сейчас в Беларуси, очень сильно обесценивает мою жизнь, самые разные её сферы. Когда это вызов академическому театру, беларусской театральной школе, когда это вызов всему гражданскому сектору – это очень личный мой вызов. Такое ощущение, что мир рушится. Рушится всё вокруг.
Я чувствую большую боль и потерянность. Я же пришёл в театр очень осознанно, в уже довольно зрелом возрасте, я очень от многого отказался, всё отдал этой профессии, и как будто всё потерял. Вся моя жизнь была там – личная жизнь, все мои планы. Получается, что из профессии я ушел вынужденно. А если говорить о госсистеме – я вышел оттуда с одним чемоданом, ничего не заработал, ничего не получил. С этим чемоданом я уехал из Беларуси, и всё… Больше у меня ничего нет.
Я думал, почему мне важна анонимность? Хотя вроде бы всё уже в прошлом. Наверное, потому же, почему мне было важно, чтобы меня не уволили по статье «утрата доверия». Я не могу разорвать связь с тем временем. Для меня говорить такие вещи открыто – значит порвать с прошлым. Во мне нет сил это сделать, сейчас во всяком случае. Вместе с тем анонимность в этой очень индивидуальной истории, с не очень, возможно, популярными и типичными отсылками для кого-то, даёт всё-таки и некоторое ощущение универсальности, – что есть люди и с таким взглядом, с таким опытом тоже. Люди, которые оказались в системе, чувствовали себя её частью, и, прожив эту революцию внутри себя, совершенно из этой системы вышли.
І яны пра нас, і нашы пра іх казалі «підарасы». Я не памятаю ніводнага слова, якое б ужывалася настолькі часта, і з такой злосцю – у значэнні найвышэйшай ступені нялюдскасці.
Я памятаю, як сядзеў на сутках і мае сукамернікі перыядычна «абмяркоўвалі» тэму ЛГБТК+, зразумела, у негатыўным ключы. І мне было так страшна, балюча і горка, хоць гэта не першы, і далёка не апошні выпадак, але да гэтага, здаецца, немагчыма прызвычаіцца. І нікуды ад гэтых размоў не сыдзеш, бо вы замкнёныя разам. Здавалася б, за адно выходзім і сядзім, але ўсё роўна. Я ім нічога не казаў, бо баяўся сапсаваць адносіны. Такая сацыяльная ізаляцыя – унутры сацыяльнай ізаляцыі.
Мяне чапляла тое, што гэта кажуць людзі, якія з намі заадно. То бок нават калі сыдзе гэты рэжым, у нас усё роўна будуць праблемы. Я ж бачыў каментары пад фоткамі з вясёлкавымі сцягамі. «Навошта вы выйшлі? Мы не з вамі». І гэта маладыя людзі пішуць такое. Ты разумееш, што табе з гэтымі людзьмі яшчэ жыць у адным соцыюме, у адной Беларусі – новай ці старой – і ты разумееш, што яны не з табой. Яны новую прагрэсіўную Беларусь бачаць па-свойму. І нам там, здаецца, месца няма, ці яно такое – сядзі ў куце і нічога не вякай («за закрытымі дзьвярыма рабіце ўсё, што хочаце»). Гэтыя каментары – гэта не проста так людзі ў сацсетках пішуць. Гэта рэальныя людзі рэальна так думаюць і рэальна так кажуць. І я гэта чуў, я гэта бачыў, я з імі сядзеў.
Затрымалі мяне 13 лістапада. Потым, калі я сядзеў, мне мама напісала, што ў маёй стрыечнай сястры нарадзіўся сын. У дзень майго затрымання. Мяне затрымалі, а там недзе нарадзіўся мой пляменнік.
Калі прыйшла навіна пра смерць Рамана Бандарэнкі, я паехаў на плошчу Пераменаў, паставіў свечку, паклаў кветкі… А на наступны дзень мы збіраліся нешта ўніверсітэцкае рабіць – выйсці на ганак інтэрната, пасвяціць ліхтарыкамі ў тэлефонах, пагутарыць і падзяліцца эмоцыямі. Я выйшаў – нікога няма. Пайшоў да другога нашага інэрнату – там таксама нікога не было. Ну, і тады чорт мяне дзёрнуў пайсці «на Зубра». Я думаў, калі нікога і там не будзе, то не буду стаяць. У мяне тады быў такі стан нервовы – калі, бляха, такая навіна, і ты разумееш, што сёння – ён, а заўтра – ты ці твой сябра. І вось, я пайшоў туды, і там стаялі тры цётачкі. Такія звычайныя інтэлегентныя цётачкі. Мы сталі свяціць ліхтарыкамі, нічога не крычалі, нічога не казалі, я з імі не размаўляў нават. Прайшло хвілін 10-15, прыязджае сіненькі бусік. Я ўжо павярнуўся сыходзіць – мяне за руку і ў бусік.
На Акрэсціна доктарка спыталася, ці ёсць хранічныя захворванні. Я сказаў, што ў мяне дэпрэсія, трывожнасьць. Што вы прымаеце? Я кажу – гэта і гэта. Яна такая – ну, гэтага ў нас няма. Карацей, у мяне быў двухтыднёвы перапынак у прыёме лекаў. Я баяўся, што мне будзе супер-кепска, але, напэўна, арганізм крыху мабілізаваўся. І ўсе гэтыя сілы, усю злосьць пераўтварыў у выжывальніцкую энергію – трэба было проста выжыць.
На адрэналіне мне хацелася смяяцца. У мяне пачалася дэрэалізацыя. Здавалася, што гэта не сапраўды, што я гляджу нейкі фільм. Так мозг спраўляўся. Ты прачынаешся, і хочацца працерці вочы і прачнуцца яшчэ раз. І так па-дурацку затрымалі – не за вялікае шэсце, не за супер-нейкую акцыю, а за ланцужок салідарнасці на пяць чалавек. У нас нават ні сцягоў, ні плакатаў, нічога не было. Але ў пратаколах напісалі, што мы стаялі з плакатамі і сцягамі, крычалі «Жыве Беларусь», усім перашкаджалі і былі супер-небяспечныя. Я віны не прызнаў, але нікога гэта не цікавіла.
Мне далі 15 сутак.
У Магілёў мы ехалі ў аўтазаку ў «стакане» метр на метр – і нас па двое, па трое. Прыехалі – зноў гэта ўсё пераапрананне. Прапіквалі металадэтэктарам кожную рэч, кожную адзінку адзення, нават маску. Не проста трэба было распрануцца і прысесці – павярніся так, высунь язык, пакажы пяткі, локці – усё прапікалі і прагледзелі. Мы больш за суткі не елі. Адзін раз за ўвесь час нас вадзілі гуляць. Не мыліся два тыдні – неяк так цярпелі гэта ўсё.
Ну, і пакуль мы сядзелі, нашы хлопцы гаварылі-гаварылі. Не памятаю ўжо, што канкрэтна, але нешта такое крыўднае, нешта такое непраўдзівае. Такія рэчы, кшталту «я не гамафоб, але…». Калі яны так кажуць, то адчуваюць сябе свабодна і ўпэўнена. Яны могуць гэта казаць і не адчуваць сябе ў меншасці. Яны ж думаюць, што ты таксама «з імі», што ты іх падтрымаеш, што ўсе таксама так думаюць. Хочацца сказаць – ну вось я сяджу з табой, я – такі, як і ты, нармальны добры хлопец, мы з табой нармальна размаўляем… Але нам яшчэ сядзець і сядзець, і калі нешта пойдзе не так, то ўсё. Яны мяне, вядома, не пасадзяць ля парашы і не будуць на мяне пляваць, але хто ведае, што яны зробяць і што яны скажуць. Я ж не магу выйсці пагуляць, пакуль яны там абмяркоўваюць «людзі геі, ці не». І ты разумееш, што людзі, якія з табой заадно, за ўсё добрае і светлае, за нашу перамогу – калі ўсё скончыцца, будуць супраць нас усё роўна. І што ты там не кажы – што мы выходзілі таксама, што мы сядзелі з вамі таксама – нічога не дакажаш. Крыўдна і горка. Ты нікуды не сыдзеш, каб не чуць гэтага. Я выбраў не лезці на ражон, проста каб быць у бяспецы. Таму што сядзець было яшчэ доўга. А гэтыя размовы перыядычна ўсплывалі.
Звычаная сістэмная гамафобія, якая свае павучыныя лапкі распусціла на ўсё грамадства і ўплывае літаральна на ўсё наша жыццё.
Я выйшаў з Магілёўскага ІЧУ, спачатку мяне мама сустракала каля дзвярэй, потым стаяў мой хлопец, а потым ужо ўсе астатнія. Мы абдымаліся з ім хвіліну. Але хоць бы мы нават сасаліся, мама б нічога не зразумела. Ну, сябры і сябры. І вось ён прыехаў сустрэць, замовіў сабе маршрутку на вечар, думаў, што паедзе назад у Мінск. А я такі – а чаму б табе не паехаць да нас дамоў? Я не ведаю, чаму я такое сказаў. Ну, і мае бацькі – так-так, заставайся ў нас на ноч. Ну, і мой хлопец, пра якога бацькі не ведалі, начаваў у мяне дома. І гэта быў капец. Раніцай яны разгаварыліся з мамай, а потым мама праводзіла яго на маршрутку да Мінска. Яна да гэтай пары думае, што ён мой сябар, а мы рассталіся месяц таму. Крыху папакутвалі, але нармальна.
Ні мама, ні тата не ведаюць, што я гей. Я ж бачу гэта ўсё, калі па тэлевізары нешта такое паказваюць, яны фыркаюць крыху. Я баюся, што, пакуль у мяне няма фінансавай стабільнасці, жытла няма пакуль свайго, могуць быць праблемы. Калі ў мяне будзе інтэрнат, будзе стыпендыя, калі буду менш залежны – можа быць, тады раскажу. Але я веру, што яны прыйдуць да гэтага. Таму што з мамай мы шмат праз што прайшлі. Спачатку мяне паклалі ў бальніцу з дэпрэсіяй – яна была побач, потым мяне пасадзілі на суткі – яна мужна гэта ўсё прайшла, падтрымлівала, казала «я з табой». Адзін апошні іспыт застаўся – расказаць маме, што я гей. Я думаю, што, магчыма, усё будзе добра. Тата таксама не супер таксічна-маскулінны чалавек, не супер гамафобны. Я веру ў іх. Яны добрыя людзі, яны вучацца такім штукам.
Пасля таго як адседзеў, я запоўніў анкету на бясплатную псіхалагічную дапамогу. Напісаў, што хачу, каб псіхолаг (пажадана псіхалагіня) былі ЛГБТ-фрэндлі. І вось, мы ўсю маю гей-гісторыю там і прапрацавалі. Мы нават пра маю адсідку асабліва не гаварылі. Трэба было вось гэта ўсё прапрацаваць – і пра адносіны, і пра тое, як я рос, пра дзяцінства, пра бацькоў. Яна мне супер дапамагла. Атрымліваецца, што мне трэба было адседзець, каб я змог атрымаць гэту дапамогу. Проста сказаць, што я гей і што мне патрэбная такая дапамога – было супер-цудоўна.
Я магу ужо пра гэта расказваць, жартаваць, але голас яшчэ дрыжыць. Калі побач праходзяць міліцыянты, асабліва ў форме з дубінкамі – гэта капец, сэрца адразу сціскаецца. Нават калі гэта не міліцыянт, а ахоўнік у супермаркеце, ці проста мужчына ў чорным пайшоў… Дагэтуль страшна.
Мяне падтрымлівала тое, што я ведаў, што гэта ўсё скончыцца, я выйду і жыццё будзе нармальным. Я ведаў, што ва ўніверы, напэўна, ніхто мяне не адлічыць. На факультэце мяне падтрымалі, выбілі мне нармальнае стаўленне ад рэктарату. То бок праблем на вучобе ў мяне не было, я спакойна давучыўся семестр, потым, калі стан пагоршыўся, пайшоў у акадэмічны адпачынак. Яго мне нармальна далі, проста па дыягназе, па паперцы – я лячуся і мне патрэбны на лячэнне годзік.
Лісты вельмі падтрымлівалі, перадачкі падтрымлівалі. Лісты былі ад людзей, ад якіх нават не чакаеш. Вось ад дзяўчыны, якую я не ведаю – проста незнаёмы чалавек напісаў мне ліст. Ці людзі, пра якіх я і не чакаў, што яны думаюць пра мяне, не тое каб ліст напісаць цэлы. Сяброўкі, сябры пісалі. Яны потым казалі, што спрабавалі мне перадаваць цыдулачкі – не атрымалася, я атрымаў іх потым, але ўсё роўна цёпла на сэрцы. Я іх усе захоўваю, я памятаю. Лісты – гэта супер-важна, абавязкова трэба пісаць лісты – гэта вялікая падтрымка.
Меня зовут Сет, мне 26 лет, я из небольшого города в Беларуси. Когда начались протесты 9 числа, у меня была рабочая смена. Я пытался её перенести, но не получилось. Поэтому пришлось следить за всем ужасом из коморки – что-то присылали ребята, которые были в родном городе, что-то присылали ребята, которые были здесь [в Минске – прим.] на улицах. Когда интернет появлялся буквально на секунду-на две, можно было увидеть, что происходит на улицах. Твоих ребят калечат и избивают, а ты просто сидишь и смотришь – это было не очень прикольно.
Поэтому 10 августа мы решили – плевать на протест, мы идём за одной конкретной вещью. Набрали медикаментов, бинтов, перекиси, воды, и понесли это людям. Нам было не так важно поучаствовать в самом протесте, нам было важно подобрать людей, которые были покалечены, еле убежали, и помочь им. Десятое число – это был ад. Мы смотрели, куда идёт толпа, и двигались чуть-чуть поодаль. Приходилось постоянно быть на стрёме, убегать и использовать тот минимальный опыт, который был, просто чтобы защищать людей вокруг. Не все мы воины и борцы в том понимании, в котором это нужно было на том протесте. Поэтому часа в два ночи было принято решение в тот день закончить и развезти людей, которые были с нами, по домам. Кого не смогли развезти, загрузили к себе, чтобы они не ходили по улицам – с утра всяко легче будет.
Одиннадцатого числа раздался звонок с работы, мне сказали: «У тебя час, собирайся. Мы собрали команду, нашли машину, вы все уезжаете». Почти месяц мы оттарабанили в Украине. Безвылазно. Это было тяжело, но выхода у меня не было. Я не мог потерять работу. По приезду, отсидев двухнедельный карантин, сразу же вернулся на улицу. Но такого трэшака, как 9-го и 10-го уже не творилось.
Когда ты живёшь в городе на 100 тысяч человек, ты коричневого цвета с восточными чертами лица, а все более или менее социально активные ребята – ультраправые, приходится выживать каким-то образом. Сначала ты интернализируешь в себе гомофобию, понимаешь, что ты далеко не straight, но учишься это ненавидеть и через эту ненависть максимально скрывать. Когда в твоей семье при любом упоминании ЛГБТ-сообщества звучит «пидоров надо сжигать и расстреливать», когда тебя годами натаскивают на то, чтобы ненавидеть самого себя, в конечном счёте ты начинаешь это делать. Я включился в фашистскую движуху и так оказался хотя бы за пределами постоянного насилия. Меня знали, я мог назвать пару имён, поэтому зачастую от меня отставали. Всё это было на расовой почве, и, естественно, никто не знал, что я квир, иначе я бы полностью лишился всех своих привилегий. Тебя презирают, на тебя смотрят свысока, тебя не любят, но тебя хотя бы не бьют. Как-то так это работает.
Когда я переехал в Минск, появилась уже онлайн тусовка, и, если честно, она оказалась в разы хуже живой. В онлайне, прячась за маской анонимуса, можно творить страшные вещи, травить и доводить до самоубийства, устраивать кампании жесточайшего унижения людей. Я помню одну из таких кампаний, когда загнобили девочку с инвалидностью за то, что она делала репосты феминистских пабликов. Она совершила попытку суицида, вторая была удачной. Это как веслом по лицу огрело. Я думал, что мы ратуем за какую-то «силу нации», что мы находимся в этой тусовке, чтобы избежать подобных случаев, а оказывается, это мы – то зло, которое не даёт человечеству нормально развиваться. Я сказал – нет, из этого надо уйти. Начался долгий процесс выкарабкивания из этого дерьма. Теперь я здесь.
Я оборвал все социальные связи, сидел один дома, ни хрена не делал. Мне очень повезло познакомиться с человеком (моей невестой), с которой мы сейчас. Она квир. Из-за моих альтрайтовских взглядов наше общение с самого начала не заладилось. Год прошёл, прежде чем мы начали снова общаться. Я уже был тогда чуть менее реакционным, чуть менее загаженным в этом плане, и общение пошло. Важно, что был человек, который объяснил, что происходит.
Что тебе говорят о прайдах, когда ты находишься в той тусовке? Что это «дегенераты, которые вышли обратить детей в свою ужасную веру». Что ты узнаёшь от ЛГБТ-сообщества? Ты узнаёшь историю, как это всё начиналось и почему на самом деле всё происходит. Ребята выходят потому, что им до сих пор хреново. И если есть хоть какое-то venue для свободы, то почему бы его не использовать – не показать людям вокруг, что быть самим собой – это нормально? Что ты думаешь о проблеме трансгендеров? Это или больные люди, или люди, которые ищут какого-то заработка, или это люди, которым засрали мозг «страшные и ужасные леваки». Что ты узнаёшь о трансгендерах, когда приходишь в ЛГБТ-движуху? Что это просто люди и всё. Нет никакой «общей идеологии», хотя до этого мне иллюзорно казалось, что есть.
Это был кризис идентификации. Я не знал, что делать. Я уже примирился с фактом, что я квир, что не надо это в себе давить («живи своей жизнью, никого не трогай»). Но я не понимал, что происходит внутри этой движухи, почему она такая. Если ты не знаешь истории, не знаешь корней, ты не понимаешь, почему люди делают определённые вещи. Вот так потихоньку, начиная с прайдов (самое лёгкое, что можно объяснить человеку) и заканчивая вопросами о присутствии трансгендерных женщин в женском спорте – как только эти вещи начинали обретать больше контекста, становилось понятнее, и было проще их принять.
Когда я увидел квир-колонну на протестах, мне стало страшно, я зашёл в дворовые чаты и посмотрел, что об этом говорят. Все мои опасения подтвердились – я видел, что, к сожалению, общество не готово принимать союзников в виде ЛГБТК. Там были союзники, но общий консенсус был в том «Зачем они нам нужны?» Моё участие с большего заключалось в том, что я заходил в чат и пресекал реакционную риторику по этому поводу. На людей достаточно хорошо действовал аргумент «Вас что, слишком много? Они выступают сейчас не за легализацию однополых браков, сейчас они выступают против диктатуры, против смертей, против насилия, которое они испытывали в разы больше, чем ты – поэтому, закрой рот и прими союзников». Мне кажется – это нежелание увидеть политический, протестный процесс хотя бы на неделю вперёд. Они знают, что завтра «выйдут пидоры», и думают «не надо пидоров». Вот и вся мысль. И тогда, выходя на протесты, вы, конечно, расширяете окошечко допустимого, но в конечном счёте ничем особо не отличаетесь от той движухи, против которой боретесь, если не можете принять союзника.
Так не бывает, чтобы протестная движуха, которая собралась и что-то сделала вместе, не «пересралась» потом после победы. Но для того, чтобы побороть такой серьёзный репрессивный аппарат как государство, причём государство в том виде, в котором оно существует здесь – не хватит десяти ребят социалистов, нужны будут и консервативные люди, и рыночники. Большинство людей это понимают. Когда выходили ребята под чёрными флагами, я слышал, как некоторые говорили: «Не люблю анархистов, но раз они с нами, то, может, и нормальные ребята». Если и был антагонизм, он заканчивался на моменте «плевать, они вышли с нами». Так было со всеми, единственная движуха, с которой было тяжелее – это было ЛГБТК-сообщество.
После убийства Романа Бондаренко мы с невестой пошли сначала к мемориалу Тарайковского, чтобы сказать спасибо, затем собирались воздать почести на площади Перемен. Это было 15 ноября, когда там были жёсткие задержания. Меня затащили в бус, сначала били руками, потом пытались бить ногами, но так как бус движется, у них не получалось. Когда они поняли, что не получится избить ногами, один из них наступил мне на затылок и впечатал лицо в землю так, что осталась красная корка. Но по сравнению с тем, как измордовывали других, можно сказать, меня пощекотали.
Потом вывели из буса и повели в автозак, там спрашивают – этот нормальный или ненормальный? «Ну, такой». Этот вопрос «нормальный или не нормальный» задавался про каждого заходящего. И когда говорили «не нормальный» начиналось избиение. Разговаривать с ними не о чем, поэтому просто идёшь молча и делаешь то, что скажут. Нас завели в РОВД, где начался 12-часовой процесс оформления, после чего нам объявили – эта группа сейчас поедет в Жодино, эта группа поедет на Окрестина, этих мы отпускаем. Нас завели в автозак, усадили на колени, руки за голову, и так с опущенной головой надо было сидеть ещё два часа – у нас сломалась АТМ-ка, и мы ждали пока приедет новая. Они очень хотели поговорить, но как только ты начинал отвечать и им что-то не нравилось, они били всех вокруг. Кстати, они нам «объяснили» сразу всё это насилие. «Любое ваше движение, любую попытку огрызаться мы будем считать агрессией в свою сторону и будем применять к вам спецсредства. Всё понятно?» Когда привезли в Жодино, в камеру на восьмерых нас загрузили двадцать. Первые пару дней было не очень хорошо. Днём нам не позволяли даже сидеть на нарах. Ночью спать где? Двадцать человек не могут нормально разместиться по камере, поэтому кому-то приходилось спать возле батареи, которая сандалила так, что будь готов, кто-то спал на полу, кому повезло добраться до нар – спал на нарах. Но нам даже матрасов не дали.
Потом пошли суды. Суд проходил по скайпу, свидетелей особо ни у кого не было – только у тех, кто их требовал. Я говорил на суде правду, что пришёл не на протест, а почтить память мёртвых. Лозунги не выкрикивал. Дали 10 суток.
Омоновцы каждую группу, которая попадала им в руки, спрашивали «кто здесь поддерживает пидоров»? И лучше не говорить, что поддерживаешь, потому что получишь куда более отвратительное отношение. А если ты «один из них» – об этом вообще никогда в жизни не говори. Единственные, кто могли что-то сказать по этому поводу были явно стрейт-люди. Только они в той ситуации могли хоть как-то защитить всю эту движуху.
Когда ты видишь очень закрытый мужской коллектив, который бесконечно трёт за еблю друг с другом – явно эта тема что-то для них значит. Я думаю, это способ показать доминантное отношение. Здесь я могу провести параллель со своей бывшей тусовкой. Антагонизм против гомосексуальности – очень простой способ собрать токсично-маскулинную тусовку, когда люди не образованы, когда они не сталкиваются с представителями ЛГБТК в своей жизни, а всё, что слышат – это исключительно госпропаганда. Эта гомофобия так сильно выпячивается, потому что у них нет других путей для антагонизма. Чтобы говорить о социальных проблемах, политике, нужно глубокое понимание этих вещей.
Внутри своих ЛГБТК-кругов мы обсуждали, что происходит. Когда были какие-то победы – радовались, когда становилось хуже – плакали. У меня не то, чтобы обширные социальные связи, но практически всё ЛГБТК-сообщество, с которым я когда-либо общался (за очень редким исключением) всегда выступало максимально против насилия. Т.е. даже если нас бьют, убивают, пытают на Окрестина несколько дней – всё равно будем мирными. Я думаю, что причина этому – история насилия над самим ЛГБТК-сообществом. Типа, мы уже хапанули насилия, и мы понимаем, что насилие – это всегда плохо, против кого бы оно не осуществлялось. Будучи в тусовке не так долго, я не понимаю этого. В моей предыдущей тусовке ребята так бы не делали. В этом главная проблема и главная сила правых – они готовы использовать любое venue для продвижения своих целей, не важно, главное результат. Но их результат – это бесконечное продолжение насилия.
Я понимаю, что после протестов станет лучше, свободнее, но сам протест не решит более глубоких социальных проблем, не решит проблему того маленького количества людей, к которым я себя отношу. В ближайшие 10 лет здесь не легализуют однополые браки, не станет нормально быть открытым геем моего цвета на улице. Это потребует коренных изменений в обществе. Поэтому я планирую уехать, если не сейчас, то когда-нибудь. И это желание не связано с протестами. Я всегда думал о том, чтобы уехать. Меня не особо радует это общество, я не вижу себя в нём… Я не чувствую здесь себя, как дома, и никогда не чувствовал. Впервые я почувствовал себя, как дома, в Дубае, где никто даже не смотрит на тебя, всем плевать, ты просто один из огромного количества разных людей, народов, культур, которые здесь находятся.
В 2019 году фонд «Открытые Сердца» при поддержке католической церкви Беларуси и её тогдашнего главы архиепископа Тадеуша Кондрусевича собрал 52 тысячи подписей под петицией, призывающей ввести уголовную ответственность за распространение информации про ЛГБТ-людей. В феврале 2020 года вместе с другими ЛГБТ-инициативами мы сидели и брейнштормили, думали, что мы как ЛГБТ-сообщество можем с этим сделать. Одним из пунктов было написать письмо Папе Римскому с просьбой осудить ненависть. Нашей целью было, чтобы Папа Римский публично с мировой трибуны произнёс слово «Беларусь». Мы хотели, чтобы о нас услышали.
5 марта 2020 года письмо отправили письмо Папе Римскому.
9 марта 2020 года фонд «Открытые сердца» провёл пресс-конференцию по результатам сбора подписей. «Костел поддержал эту инициативу, так как она соответствует учению Иисуса Христа», – сказал Тадеуш Кондрусевич на той встрече.
Мы начали готовить свою пресс-конференцию с родителями ЛГБТ-людей, но не успели её провести. 11 марта 2020 года ВОЗ объявил пандемию короновируса, в инфополе не осталось места ни для какой другой повестки, и мы отменили встречу.
Сегодня кажется, что это всё происходило в другой жизни.
16 августа 2020 года во время традиционной проповеди на площади Святого Петра в Ватикане, Папа Римский Франциск произносит: «Вверяю всех беларусов под защиту Богородицы, Царицы мира».
Что я знаю о (не)видимости? Как беларус_ка. Как ЛГБТ+ человек. Как небинарный человек в Беларуси.
До августа 2020 года мой опыт беларус_ки накладывался и совпадал с опытом ЛГБТ+ человека. Также как я ощущала свою невидимость как квир-человек в гетеронормативном мире, так и Беларусь всегда оставалась невидимой для внешнего мира. А свою принадлежность здесь приходилось описывать через множество слов и других названий. – Where are you from? – From Belarus. – ? – It’s between Russia and Poland. И вдруг каждой клеточкой своего тела я ощутила, как это – оказаться в центре внимания, когда на тебя направлены все взгляды. Беларусь стала частью мировой повестки. Запредельное насилие сделало нас видимыми и поставило на карту мира. Почему же этот новый и такой долгожданный опыт переживания видимости оказалось сложно переварить? Может быть потому, что «каждой клеточкой своего тела» я одновременно ощущала обратное – что для меня здесь нет места и меня тоже нет. Это было одновременное переживание видимости и невидимости. Я много думала о том, как справляться с таким активным вниманием, обращённым в твою сторону в тот момент, когда другая твоя важная часть остаётся невидимой. Как вообще возможно одновременно переживать два противоположных друг другу процесса?
На маршах рядом с другими людьми я чувствовала свою исключённость как квир (небинарного) человека. Наиболее острым это переживание было в момент, когда в «женских маршах» сформировалась фем-колонна. То, как общались люди в чате (обращение «девочки» и т.д.), как меня приглашали присоединиться, но я замечала, что не приглашали так же моих друзей цис-мужчин. Многие мои подруги вышли в фем-колонне на марш 29 августа. А я просто физически не смогла присоединиться. И это было тяжело. Как не пыталась объяснить себе нерациональность своего поступка (что «всё это сейчас не имеет значения», «не важно кто и как называет этот марш и тебя в нём» и т. д.) – я ничего не могла поделать с тем, что бесконтрольно, помимо моей воли в этот момент подгружался весь мой предыдущий транс*опыт. Я чувствовала, что когда меня включают в этот марш, то включают как женщину(*). Но я не женщина (со звёздочкой или без). Мне кажется, что цис-мужчин на «женских маршах» автоматически считывали как союзников (и в этом плане для них там тоже было место). А где было моё?
Я вновь переживала до боли знакомый опыт невозможности быть собой, именно он мне не позволял присоединиться к действию, которое ценностно я глубоко разделяла, не позволял мне стать рядом с близкими мне людьми. И только с появлением квир-колонны я поняла, что для меня в «женских маршах» появилось место.
5 сентября 2020 года во время очередного «женского марша» в протестах впервые организуется квир-колонна. День, в который каким-то чудесным образом для меня сплелись множество (в том числе личных) историй. И всем нашлось место. Маршрут шествия начался у Комаровского рынка и закончился на Площади Независимости. Когда к площади подъехали автозаки и бусы, из которых вышли люди в камуфляжной форме и масках, мы все поднялись на ступеньки Красного костёла, выстроились стеной в несколько рядов. Я смотрела на людей в масках и думала, если они сейчас начнут нас оттеснять и задерживать, укроюсь ли я в костёле, в месте, где ещё совсем недавно собирали подписи против меня? От этих противоречий, казалось, ещё чуть-чуть и взорвётся мозг. Но я чувствовала, что сейчас и для меня здесь есть место, также как и для всех остальных.
Квир-колонна создала для меня место на «женских маршах». Его не было априори, но как только оно возникло, то стало чем-то очень осязаемым и достаточно устойчивым – я продолжила выходить на «женские марши» и тогда, когда квир-люди больше не обозначали себя символикой, поскольку в какой-то момент эта видимость стала опасной. Я всё равно знала, что для меня здесь уже есть место.
Интересно как происходит это создание места? Ведь у него не было одно_й автор_ки. Это было что-то, что казалось «витало в воздухе», о чём одновременно думали многие, что уже созревало и готово было вот-вот «проявиться» как только кто-то озвучит эту очевидную, но при этом всё равно не само собой разумеющуюся идею – т.к. за ней стоит долгая история борьбы за своё место.
5 сентября яркой заметной группой мы быстро шли через ряды Комаровки к общей точке сбора, пытаясь оторваться от тихарей. На нас смотрели работники рынка и случайные прохожие, и в их взглядах читался вопрос, я видела, что они не могут уложить нас ни в одну из доступных «коробочек». Наши символы были для них непонятны. Что значит эта радуга? О чём их лозунги? Кто эти люди?
– А это наши или не наши?
– Наши.
Словами не передать, что я почувствовала, подслушав этот короткий разговор, пока мы шли между рядов Комаровки. У меня и сейчас на глаза наворачиваются слёзы, когда об этом пишу. Такое непривычное и долгожданное чувство принятия, на которое давно не рассчитываешь (я помню все истории исключения ЛГБТ-активист_ок из общих протестных шествий предыдущих лет), но вдруг получаешь. Ты «свой_я».
Позже за принятием также последовало и отторжение. Снова два амбивалентных разнонаправленных опыта. Получается, одновременно надо быть видимым, чтобы для тебя появилось место, но в тот же момент, когда оно появляется, эта видимость делает тебя уязвимым. ЛГБТК-люди были единственной социальной группой, которую после того, как она себя обозначила, пробовали исключить из протестов. Т.е. ты одновременно «отгребаешь» за свою видимость, но тебя же к ней вынуждают, иначе ты не сможешь сказать, что принимала участие в протестах. Показательно, что во многих источниках появление квир-колонны в протестах описывалось как «ЛГБТ-сообщество тоже присоединилось к протестам в Минске». Такое признание вклада вызывало чувство удовлетворения, но одновременно приносило с собой и боль, т.к. мы не «появились», не «присоединились» и прочее. ЛГБТК-люди были здесь с самого начала – наблюдателями на избирательных участках, в командах альтернативных кандидатов, на улицах и в волонтёрских движениях – мы были здесь всегда, а сейчас просто себя обозначили. И как только обозначили, столкнулись с агрессией в свою сторону.
Лозунги «Это наш город!» и «Мы здесь власть!» появились сначала на одном из «женских маршей», а позже уже закрепились и на больших воскресных маршах. Я много времени в своём активизме посвятила теме присвоения истории города ЛГБТК-сообществом. Записывала интервью с активист_ками прошлых лет, рассказывала истории про памятные для ЛГБТК-сообщества места, возвращая квир-места на общую карту города. Поэтому лозунг «Это наш город!» вмещал для меня одновременно несколько смыслов – в нём (снова) смогли соединиться и совпасть две мои идентичности – беларус_ки и квир-человека. Когда я его кричала вместе с другими людьми, внутри всё начинало дрожать, и я, наконец, чувствовала себя целой.
Второй моей любимой кричалкой была перекличка, которая родилась в ответ на попытки маргинализировать протестующих, назвав их «овцами», «проститутками» и «тунеядцами». В первое время со стороны протестующих ещё были попытки отгородиться от этих названий, можно было увидеть достаточно много плакатов «Мы – не овцы», «Не проститутка, а мать» и т. д. Но постепенно их стали вытеснять другие плакаты. «Проститутки с народом», «Наркоманы с народом», «Как похорошел Минск при наркоманах и проститутках». И, наконец, эти высказывания трансформировались в перекличку, которую я полюбила также, как и лозунг «Это наш город!». Которая вызывала в моем теле такую же дрожь.
«Овцы здесь?» – «Здесь!» – «Наркоманы здесь?» – «Здесь!» – «Проститутки здесь?» – «Здесь!» – «Тунеядцы здесь?» – «Здесь!»
«Здесь все».
Эта публикация является частью спецвыпуска журнала «Критика Феміністична», вдохновленного Восточноевропейской феминистской конференцией «Гендерная борьба в Восточной Европе» ("Gender Struggle in Eastern Europe"), которая состоялась в Каунасе в октябре 2019 года. Гостевые редактор_ки: Довайне Бушманн, Анико Грегор, Алена Минченя, Ирина Редькина, Галина Ярманова.
"Stimmen aus Belarus" ("Voices from Belarus") is a project by translators, scholars of literature and cultural studies and historicians, launched on facebook in August 2020. Together we give people from Belarus a german voice.
„Stimmen aus Belarus“ ist ein Projekt von Übersetzer:innen, Literatur- und Kulturwissenschaftler:innen sowie Historiker:innen, die seit August 2020 gemeinsam Menschen in der Republik Belarus auf Deutsch eine Stimme geben.
https://www.facebook.com/Belarusstimmen [2]
Ich wurde am 11. August in der Nähe der Heldenstadt-Stele festgenommen – wir wohnen dort. Ich war auf dem Heimweg von der Arbeit und wurde verhaftet. Vor mir lief ein Mann mit seiner Freundin, sie kamen durch. Mich nahmen sie mit. Als ich im Awtosak [Gefängnistransporter – Anm. d. Ü.] Platz nahm, hatte ich noch eine kleine Hoffnung, dass sie mich freilassen – „niemand wollte sterben“, wie man so sagt. Du weißt nicht, was kommt, denkst aber, dass sie dich wahrscheinlich schon einbuchten und schlagen werden.
So kam es auch. In der Summe bekam ich 13 Tage Haft, von denen ich 3 absaß. Erst brachten sie uns in die eine ROWD [„Bezirksabteilung für Inneres“, Polizeistation – Anm. d. Ü.], dann in eine andere. In beiden wurden wir grob behandelt. Ich war moralisch darauf eingestellt, physisch jedoch nicht, wie sich herausstellte. Ich kann natürlich die üblichen Übungen ausführen, aber stundenlang knien, die Hände hinter dem Kopf, das Gesicht auf dem Boden – das kann ich nicht.
Im Okrestina-Gefängnis verbrachten wir eine Nacht. Die Zelle war 4x4 Meter groß, vielleicht ein bisschen mehr. 78 Menschen in einer 4x4-Meter großen Zelle unter freiem Himmel – wir konnten weder normal liegen noch sitzen. In einer Ecke die Latrine. Wir versuchten uns so zu arrangieren, dass alle ein bisschen schlafen konnten. Es war unmöglich – einige mussten immer stehen, während andere schlafen konnten. Gleichzeitig wird auf dem Hof jemand geschlagen. Die ganze Nacht schreien sie, und du weißt nicht, ob das immer dieselben Leute sind oder nicht. Und wenn ja, wie kann man das so lange überleben? Später hörten wir, dass das wohl verschiedene Menschen waren. Sie brachten immer mehr und mehr Leute her, die dann die Nacht über auf dem Hof knien mussten, Kopf auf dem Boden, denn es gab keine Zellen mehr. Und wenn sich einer bewegte, schlugen sie alle und es schien, als würden sie sie halbtot prügeln.
Wenn du zum ersten Mal festgenommen wirst, ist die schwierigste Zeit ganz am Anfang. Auf der Polizeistation war es sehr schwer. Der Großteil der Erniedrigungen auf der Polizeistation fand vor der Vernehmung statt. Wenn ihnen etwas nicht gefiel, schlugen sie zu. Ich selbst wurde zwar nicht geschlagen, aber wie mit uns gesprochen wurde, war grausam - unter anderem wurde mit Schlägen gedroht. Einmal mussten wir in die fünfte Etage hochlaufen, und der OMON-Beamte, oder wer auch immer er war, führte mich absichtlich auf eine so demütigende Weise, dass ich ihn bat aufzuhören. Die Schnürsenkel haben sie dir schon abgenommen, du stolperst, versuchst, im Tritt zu bleiben, aber er geht mal schneller, mal langsamer. Am Ende konnte ich kaum noch laufen, aber er zog mich und drückte mich so stark auf die Stufen runter, dass ich auf meine Haare trat. Ich begriff, dass er das absichtlich tat, um mich zu erniedrigen. Das war der härteste Moment.
Dann gab es noch so einen Moment, als sie das Protokoll anfertigten. Ich wurde gezwungen, mich auf den Boden zu legen. Die Tür des Dienstraumes steht offen, du liegst ausgestreckt auf diesem Boden, und Leute laufen hin und her und steigen über dich rüber. Das war ziemlich seltsam. Wahrscheinlich hatten sie etwas in meinem Telefon gefunden, Hornet [ein queeres Social Network, Anm. d. Ü.] oder irgendeinen Chat, und einer sagte: „Ah, du bist einer von denen!“ und gab mir ein oder zwei Ohrfeigen. Das tat nicht extrem weh, kam aber unerwartet. Ich lag ja mit dem Gesicht nach unten und er schlug mich einfach unvermittelt. Ich gab keine Antwort. Mir machte es keine Angst, dass sie herausfinden, dass ich eine LGBT Person bin. Aber sie versuchten wahrscheinlich mich zu provozieren, um eine Reaktion zu sehen. „Ah, du bist einer von denen? Dann kannst du nicht ins Gefängnis...“ Aber entweder aufgrund der großen Menschenmenge oder weil ich keine Reaktion zeigte, ließen sie mich ab da letztlich in Ruhe.
Der angsteinflößendste Moment war der, in dem ich nicht wusste, was weiter passieren würde. Dass es im ROWD roh zugeht, dass sie in Okrestina brutal sein würden – das war erwartbar, ich hatte schon davon gehört und wusste, was passieren würde. Es war für mich also psychisch nicht so herausfordernd. Wie sie die Leute im Hof von Okrestina schlugen, war natürlich eine offensichtliche Bestätigung für den Albtraum, der vor sich geht. Doch selbst davon hatte ich schon gehört. Als sie uns aus der Polizeistation aber dann in irgendeine Sporthalle brachten, wirkte das wie eine Verschleppung, als würden wir zur Erschießung in einen Wald gebracht. In dem Moment hatte ich Angst. Mein Verstand sagte mir „alles in Ordnung“, das ist nur eine Etappe, von der ich noch nichts gehört habe, aber im Inneren kam Panik auf. Bis heute weiß ich nicht genau, wo wir da waren.
In der Sporthalle legten sie uns ausgestreckt auf den Boden, fesselten die Hände, und ließen uns so liegen. Natürlich hatten wir das Bedürfnis zu schlafen, aber ob du schlafen kannst oder nicht, hängt davon ab, wie deine Hände gefesselt sind. Das war Glückssache. Einem jungen Mann hatten sie die Hände so gefesselt, dass er danach kein Gefühl mehr in den Fingern hatte. Ich versuchte so zu tun, als hätte sich der Kabelbinder zufällig gelockert... Und das funktionierte.
Dann gab es am Anfang noch eine Situation, in der sie uns auf den Boden legten und verkündeten: „Wenn ihr Wasser braucht oder auf Toilette müsst, hebt die Hand. Noch Fragen?“ Ich hob die Hand und fragte: „Für wie lange sind wir festgenommen?“ Zuvor hatten sie uns die Regeln erklärt: Wenn einer sie verletzt, stehen alle auf und müssen knien. Jetzt sagte er also, dass alle aufstehen sollen. Fragen seien verboten. Was hast du dir davon versprochen? Da hast du’s nun, alle werden bestraft. Das vermittelt dein Eindruck, dass sie dir zeigen wollen, dass du kein Recht auf irgendetwas hast. So eine absolute Autorität.
Eine Nacht lang lagen wir auf dem Boden in dieser Sporthalle, am nächsten Tag richteten sie uns auf, stellten uns an der Wand auf und ließen uns die Nationalhymne singen. Wer holperte, wurde geschlagen. Ich hatte erst Mühe zu stehen, aber dann fand ich plötzlich neue Kräfte in mir. Wie das genau geschah, weiß ich nicht, aber in einem Moment konnte ich kaum stehen, und im nächsten waren die Schmerzen weg. Danach konnte ich wieder stehen, und ertrug sowohl das „Kopf auf den Boden“, als auch das Stehen an der Wand und wenn es sein musste, sogar das Knien.
Dann brachten sie uns nach Okrestina.
In Okrestina gab es eine Situation, von der ich bislang fast niemandem erzählt habe. Wir wurden lange im Hof festgehalten, zwei Stunden, vielleicht mehr, bevor wir in die Zelle gebracht wurden. Anstatt einer Zimmerdecke gab es oben nur ein Gitter. Die Zelle war 5x5 oder 4x4 Meter groß, vielleicht ein bisschen mehr. In der Ecke die Latrine, einfach ein Loch im Betonboden. Keiner wäre auf die Idee gekommen, dass das eine Toilette sein soll. Zuerst denkst du – zur Toilette bringen sie uns wahrscheinlich. Ich dachte das jedenfalls. Aber es stellte sich heraus, dass es dieses Loch gibt und man dort all seine Bedürfnisse verrichten soll. Wir waren 78 Menschen in der Zelle, wir haben durchgezählt. Und nachts fanden natürlich nicht alle Platz. Es gab ja keine Betten, nur den Betonboden und Betonwände. Dieses Klo-Loch war in keiner Weise abgegrenzt und natürlich wollte sich niemand in dieser Ecke aufhalten. Gefühlt drei Stunden lang versuchten wir uns so zu positionieren, dass alle Platz haben. Wir versuchten verschiedene Positionen – Rücken an Rücken, um nicht an der kalten Wand lehnen zu müssen. So reichte der Platz aber nicht. Also versuchten wir zu sitzen, indem wir den einen Latschen unter den Po legten und auf dem anderen die Füße abstellten, doch das klappte auch nicht gut. Dann setzten wir uns einander auf die Füße. So passten wir am besten in den Raum, auch wenn immer noch einige standen. Also wechselten wir uns ab mit schlafen und stehen, wobei schlafen unmöglich war, wir dösten eher. Die ganze Nacht über wurden im Hof Menschen geschlagen, wie hörten all diese Schreie. Und da umarmte mich plötzlich der Mann, der hinter mir saß. Und ich umarmte den Mann vor mir. So saßen wir dann. Es war ein solches Gefühl der Ruhe. In dieser Welt, in der dich alles attackiert, findest du dich doch in dieser Zelle wieder. Es war traurig, aber gleichzeitig ein großes Glück. Wir waren am Leben.
Ich denke, ich werde das Land verlassen. Ich will einen Job finden und ins Ausland gehen. Warum ich mich so entschieden habe? Unter anderem, weil meine Eltern Lukaschenko unterstützen. Sie haben für Lukaschenko gestimmt. Meine Mutter setzte mich ständig unter Druck, all diese Gespräche darüber „warum gefällt es dir hier nicht?“ usw. Die Tatsache, dass meine Mutter für Lukaschenko ist, ist für mich in gewisser Weise Verrat. Die Mutter bringt dir die Grundlagen bei, was richtig und was falsch ist. Ich habe, glaube ich, bis heute die naive Vorstellung, dass es offensichtliche Wahrheiten gibt – zum Beispiel, wenn geschlagen wird, dann ist das ganz klar schlecht, wenn sich im Land nichts entwickelt – dann ist das schlecht. Aber sie meint nur: „In den Neunzigern war es schlecht, aber das haben wir überlebt...“ Und du weißt nicht, was du erwidern sollst.
Zu den Wahlen bin ich nach Hause gefahren. Meine Eltern hatten vorfristig abgestimmt, ich bin am Sonntag wählen gegangen. Ich hätte auch in Minsk meine Stimme abgeben können, aber dann wäre es leichter gewesen, meine Stimme zu stehlen, also bin ich nach Hause gefahren. Ich war sehr lange nicht mehr in meiner Schule. Es war etwas unangenehm und beängstigend, dorthin zur Abstimmung zu gehen, dort vielleicht die ehemaligen Lehrer zu treffen und zu wissen, dass sie vermutlich später das Ergebnis fälschen. Vorher hatte ich schon im Internet gelesen, dass meine Klassenlehrerin Vorsitzende der Wahlkommission ist. Ich ging dorthin, um meiner Unzufriedenheit Ausdruck zu verleihen. Ich ging hin, um meinen Wahlzettel zu fotografieren, egal, was dort passiert. Ich ging also vorsichtig durch das Foyer zu den Tischen hin, in der Erwartung, von meinen Lehrern aufgehalten oder am Fotografieren gehindert zu werden. Aber meine Klassenlehrerin erkannte mich, kam auf mich zu und dann unterhielten wir uns ziemlich lange. Es stellte sich heraus, dass sie Lukaschenko nicht unterstützt, über die Proteste Bescheid weiß und über die Ereignisse von 20101. Ich fragte sie ganz direkt, ob sie die Ergebnisse fälschen wird und sie verneinte. Das war eine echte Begegnung, Unterstützung, wir umarmten uns am Ende, das war sehr angenehm, als wären wir „auf derselben Seite“. Später sah ich, dass in meinem Wahlbezirk die Stimmen zwischen Tichanowskaja und Lukaschenko in etwa gleich verteilt waren, das war ein glaubwürdiges Ergebnis. Als ich später in der Stadt die Aufkleber „Lehrer sind Verräter“ sah, war das bitter. Ich stimme durchaus zu, dass wahrscheinlich viele die Ergebnisse gefälscht haben. Aber meine Lehrer waren korrekt. Das bringt mich zum Weinen. Andererseits ist das ganz normal. Es sollte normal sein.
Mit meinen Eltern habe ich absolut nie das Gefühl, dass wir „auf derselben Seite“ stehen. Selbst zu der Lehrerin als Mutterfigur fühlte ich mehr Wärme, als das bei meiner Mutter der Fall ist. Ich liebe meine Eltern, aber gleichzeitig sind sie meine Feinde. Sie halten es für unnormal, schwul zu sein. Zu meinem Aktivismus sagen sie „Wann hörst du auf, dich mit diesem Unsinn abzugeben?“. Sie waren praktisch gegen alles, was mich je interessiert hat. Wir hatten immer ein Verhältnis in der Art „wir nehmen dich nicht an“. Ich dachte, dass sich mit meinem Comingout etwas ändern würde, aber so war es nicht. Sie verhielten sich immer feindselig gegenüber meinen Interessen und auch gegenüber meiner Orientierung. Das Comingout hat daran nichts geändert. Mittlerweile ist diese Feindseligkeit vielleicht etwas geringer, aber nur, weil ich mich bemühe, das Thema einfach nicht mehr anzusprechen.
Ja, sie waren da, um mich abzuholen, als ich entlassen wurde. Sie nahmen auch Kontakt zu meinem Freund auf, um „Bescheid zu wissen, was mit mir los ist“. Nach meiner Freilassung saßen wir zusammen in einem Café, das war wie eine Familienvereinigung, aber trotzdem sind sie nach wie vor für Lukaschenko und achten darauf, dass ich nicht zu Demos gehe. Meine Mutter rief mich jeden Abend an und bat mich nicht rauszugehen. Ich versuchte zu argumentieren, sie zu ignorieren... Nach meiner Freilassung wurde ich zum „prophylaktischen Gespräch“ vorgeladen. Ich weiß, dass es keine Pflicht ist, dahinzugehen und das sagte ich ihr auch, ich muss da nicht hin. Der Höhepunkt war, dass meine Mutter zusammen mit meinem Vater zu dem Gespräch ging, um denen zu sagen: „Er hat nie irgendworan teilgenommen, aber er wird trotzdem zu Ihnen kommen“. Und auf mich hat sie weiter Druck gemacht – geh hin, geh hin. Sie rief mich ständig an, redete auf mich ein, und da bin ich, wahrscheinlich durch diese ganze Situation, zusammengeklappt. Ich bin nachts aufgestanden, ins Bad gegangen und bin in Ohnmacht gefallen. Mein Freund war in diesem Moment wach und sah, dass ich da lag... Ich lag da und hatte Krämpfe. Ich war gegen die Wand gefallen, später stellte sich heraus, dass eine Rippe angebrochen war, ein geschlossener Bruch. Das war für mich der Tropfen, der das Fass zum Überlaufen brachte. Ich wusste, dass ich das Land verlassen muss – denn das ist schon ein direkter Angriff, wenn deine Gesundheit beeinträchtigt wird.
Den Mann, der mich in Okrestina umarmt hatte, lernte ich später richtig kennen und wir trafen uns eine Zeitlang. Wir blieben in Verbindung. Er ist pansexuell. Das ist so eine wunderbare Geschichte. Ich war drauf und dran, das Land zu verlassen, und dann sowas, „hey, hier gibt’s auch noch Leben“. Eigentlich eine unglaubliche, magische Geschichte. Du denkst, wie kann das sein, was ist das? Manchmal scheint mir, dass das Leben dir viele deiner Wünsche erst dann erfüllt, wenn du es nicht mehr nötig hast. Diese Ungerechtigkeit macht mich traurig. Warum ist das so? Wie soll man damit umgehen?
Übersetzung aus dem Russischen: Tina Wünschmann
Als N. verhaftet wurde und wir noch nicht alle Informationen hatten, wussten wir nicht wirklich, was da los war. Unsere Freundin schickte uns die Nachrichten per SMS aus Polen. Dieses Gefühl, wenn man nicht weiß, was man tun soll – die Katze füttern oder was sonst noch –, wenn man sich zerreißen würde, um auch nur irgendwie zu helfen, obwohl mir N. damals gar nicht so nahestand. So ging es dann bei jeder Festnahme. Das war wie bei Covid: Zuerst ist es „irgendwer da draußen“. Irgendwer ist krank geworden, irgendwen haben sie festgenommen. Ein Freund kennt jemanden mit Covid, ein Bekannter jemanden in Haft. Dann wurde der Kreis immer enger, und irgendwann wird dir bewusst, dass es in deinem Umfeld keine Leute mehr gibt, die noch nie festgenommen wurden. Und dann … gewöhnt man sich irgendwie dran. Die Empörung hält nicht mehr so lange an. Wenn es nur eine Geldstrafe ist, freut man sich. Oder man wartet eben ab.
Es ist furchtbar, dass man sich daran gewöhnt. Wenn mal wieder jemand verhaftet wird, nimmt man es ruhiger auf. So wie ein Kind, das sich an Gewalt in der Familie gewöhnt – das kann eben auch hier passieren. Als mir das bewusst wurde, dachte ich: Okay, da wirken psychologische Schutzmechanismen, aber das heißt nicht, dass ich aufgebe.
Wenn man verhaftet wird, sind zwei Dinge wichtig: ob der Protestzug sein Ziel erreicht hat, und dass sich deine Leute nicht zu viele Sorgen machen. Zwischen den kurzen Schlafphasen denkst du an deine Familie und hast das Gefühl, durch eine Timeline zu scrollen – haben sie es geschafft oder nicht? Du schläfst im Stehen und erinnerst dich an Yogaübungen, bei denen man eine Position halten muss. Oder wenn dir kalt ist, dann denkst du an Wanderungen und erinnerst dich, dass dir schon viel kälter war. Du hältst dich irgendwo fest, um durchzuhalten. Und natürlich versuchen alle, einander zu unterstützen.
Schwierig ist es, wenn du die Regeln nicht kennst. Wenn du nicht weißt, wo du hingebracht wirst und was überhaupt passiert, wenn du deine Angehörigen nicht anrufen kannst. Die kriegen gesagt, dass du nicht in Okrestina bist. Dann fahren sie nach Schodino [Gefängnis etwa 50km außerhalb von Minsk – Anm. d. Ü.], obwohl du eigentlich da bist, wo du angeblich nicht bist. Du kommst auf die Polizeidienststelle, wo es heißt: „Halte die Hände nicht zu lang unters kalte Wasser, sonst verkühlst du dich.“ Und dann musst du vier Stunden auf Beton liegen, was du nur aushältst, wenn du dir die Schuhe unter die Nieren legst.
Wenn du glaubst, du wirst verhaftet, durchläufst irgendein polizeiliches Verfahren, dann kommst du irgendwo hin, wo es einen bestimmten Tagesablauf gibt, und nach 15 Tagen kommst du genauso wieder raus, wie du reingekommen bist – so läuft das nicht.
Nach meiner Verhaftung dachte ich zuerst, ab jetzt hätte ich noch weniger Angst. Ich weiß noch, wie ich beim nächsten Protestmarsch war und begriff, dass das Unsinn war. Ich fühlte mich an sich wohl, aber bei der geringsten Bewegung der OMON [Spezialeinheit der belarusischen Polizei – Anm. d. Ü.] oder wenn einer rannte, dann begann in meinem Inneren etwas zu reagieren. Ich ging fast bis zum Schluss mit, aber als bei der Oper die Tichari [„Spitzname“ für OMON-Mitarbeiter – Anm. d. Ü.] vorbeirrannten, setzte ich mich geradewegs auf die nächste Bank und rauchte eine Zigarette und spürte: Dass ich ab jetzt weniger Angst haben würde, das war ein Irrtum. Danach ging ich gleich zur U-Bahn. Eigentlich gehst du so dahin, bereits abseits des Protests, ohne Bändchen oder Fahnen, einfach so – und trotzdem weißt du nicht, ob du es bis zur U-Bahn schaffen wirst. Misstrauisch beäugst du jeden vorbeifahrenden Kleinbus, sogar beim Anblick der Security im Supermarkt legt sich in dir ein Schalter um. Solche Folgen sind fix, die Frage ist nur, wie man damit zurechtkommt.
Der erste Sonntagsmarsch bot ein unfassbares, einfach überwältigendes Bild. Wir waren so viele! Aber das Gefühl von Gemeinschaft stellte sich erst später ein. Ehrlich gesagt hatte sich in der letzten Zeit das Leben so entwickelt, dass es so aussah, als ob jeder für sich allein existierte. Wahrscheinlich begann man erst durch Covid wieder zu spüren, dass man sich im Fall des Falles auf jemanden verlassen konnte. Aber wenn man das lange nicht erfahren hat, ist es gar nicht so einfach, darauf zu vertrauen.
Die erste Zeit hatte ich das Gefühl, da bin ich, da sind diese Leute, die sind irgendwie alle zusammen, und ich bin auch „irgendwie“. Dieses volle Bewusstsein von Solidarität und Gemeinschaft hatte ich nicht. Das begann, als die Leute anfingen, einander auf der Straße zuzulächeln. Das war sehr ungewohnt.
Ich konnte erst nach Okrestina daran glauben – als ich rauskam und mir jemand Kaffee anbot, eine Decke, eine Sitzgelegenheit. Und ich weiß, dass ich das eigentlich jetzt nicht brauche, es geht mir gut, aber trotzdem … Das war das erste Mal in dieser ganzen Zeit, dass ich geweint habe. Der ganze Wahnsinn, der bis dahin passiert war, war entsetzlich gewesen, aber diese Emotion, das Weinen, rief er nicht hervor. Die andere Seite – die Warmherzigkeit und Hilfsbereitschaft – hat mich wohl mehr beeindruckt … Als wäre die Gewalt das, worauf du gefasst bist, was du erwartest. Das heißt, die Haft mit allen ihren unangenehmen Momenten war leichter „wegzustecken“ als dieser Becher Kaffee, den dir jemand auf der Straße hinhält und der dich einfach nur zum Heulen bringt.
Die Menschen sind das, was mich am allermeisten fasziniert hat. Mir scheint, mit solchen Leuten kann dir wirklich nichts passieren. Es gibt so eine Übung, bei der man sich rückwärts fallen lässt, und die Leute fangen einen auf. Mir fällt das immer noch sehr schwer, aber ich glaube, hier könnte ich „springen“. Als ob du es mit deinen eigenen Augen schon sehen würdest, aber trotzdem nicht glauben könntest, dass es sowas gibt. Aber dann vertraust du doch … den Menschen, und überhaupt, dem Leben selbst.
Übersetzung aus dem Russischen: Ruth Altenhofer
Als das alles im April anfing [COVID-19 – Anm. d. Red.], saß ich lange in Quarantäne, Apathie und Ohnmacht machten sich breit und irgendwann hatte ich das Gefühl, dass ich sehr viel würde tun müssen, um diese Zeit des „Winterschlafs“ irgendwie zu kompensieren. So begann meine Rückkehr ins Leben. Zuerst habe ich Masken genäht, dann habe ich mich „Food not bombs“2 angeschlossen. Ich gewöhnte mich immer mehr ans Risiko (wie die Praxis zeigte, kann man auch für Kascha3 verurteilt werden) und verstand, dass ich grundsätzlich bereit bin, mich an etwas zu beteiligen.
Am 10. August war ich mitten drin im Geschehen. Wenn es mir zu gefährlich wurde, bin ich wieder weggegangen, dann wiedergekommen, habe Wasser gebracht und bin wieder weggegangen – so stieß ich immer weiter vor. Und als ich einen Monat später las, welche Gewalt die Gefangengenommenen an diesem Tag erfuhren, verstand ich, dass ich es wie durch ein Wunder geschafft hatte, etwas sehr Schrecklichem zu entgehen. Dorthin zu gehen war keine rationale Entscheidung, es kam eher aus einem Gefühl der Schuld heraus. Am 9. August bin ich mit einer Freundin [zu den Wahlen – Anm. d. Ü.] gegangen, sie wollte zu den Protesten gehen, aber ich hatte zu viel Angst. Ich habe sie bis zur Kreuzung gebracht – und wie ich so laufe verstehe ich, dass ich einerseits gerne auf alles pfeifen und einfach hingehen würde, und andererseits eine innere Stimme mir sagt: Nein, sie werden dich dort umbringen, das brauchst du jetzt verdammt nochmal nicht. Ich drehte also um und ging nach Hause. Ich habe mich geschämt und mir viele Vorwürfe gemacht, dass ich nicht mit ihr gegangen bin. Am nächsten Tag beschloss ich: Was solls - ich geh.
Es fiel mir schwer, mich rauszuhalten. Ich konnte nicht schlafen, ich glaube, dass viele das nicht konnten. Ich tigerte in der Wohnung umher, vom Balkon aus konnte ich alles hören, sogar wenn ich die Tür schloss konnte ich alles hören. Ich ahnte, dass ich hier den Verstand verliere – es gab kein Internet, keine Ablenkung. Und ich wollte mich auch nicht ablenken, ich war nicht in der Lage dazu. Deshalb beschloss ich, rauszugehen, unter anderem, um so etwas wie einen inneren Frieden zu finden. Und als ich dort war, dachte ich: So, hier bin ich nun, dort wo ich sein muss. Ich konnte durchatmen. Kein Herumtigern mehr.
Die ganze Zeit schon hatte ich den Gedanken, das Thema „queer“ in den Protest einzubringen. Noch bevor der queere Block entstand, trugen ein Freund und ich ein kleines Transparent mit der Aufschrift „Hähne und Schafe unterstützen die Bergarbeiter“, als Referenz auf die Bewegung „Lesbians and Gays Support the Miners“ („Lesben und Schwule unterstützen die Bergarbeiter“)4. Es rief keine besonderen Reaktionen hervor, außer uns und unseren Freund:innen verstand niemand diese Anspielung, aber wir waren stolz, dass wir mit einem solchen queeren Banner rausgegangen sind.
Nach ein paar Wochen waren wir schon im queeren Block unterwegs. Das erste Mal war es am beängstigenden – wir waren eine sehr bunte und auffällige Gruppe, und wenn es mir vorher immer irgendwie gelungen war, in der Menge unterzutauchen, hatte ich diese Möglichkeit hier nicht mehr. Du stehst so oder so im Rampenlicht, als hättest du eine Zielscheibe auf dem Rücken und wärst der Menge einfach ausgeliefert. Zum Glück war es nicht so schlimm. Und heute erinnere ich mich daran nicht mit dem Gefühl: „Oh Gott, du bist so ein Idiot, dass du da hingegangen bist, es war so schrecklich“, sondern eher mit Freude und Stolz.
Ich bin stolz und froh darüber, dass wir entgegen allem Hate unser Anliegen eingebracht haben. Und nicht eine Sekunde zweifle ich daran, dass es die richtige Entscheidung war. Ich habe bemerkt, dass es verschiedene Herangehensweisen dafür gab, unser Anliegen einzubringen. Manche fanden die Idee wichtig, dass die Unterdrückung, die jetzt alle Belarus:innen erfuhren, genau das ist, was wir tagtäglich spüren. Dieser Ansatz liegt mir nicht besonders. Ja, das ist wichtig, aber für mich war das nicht der wichtigste Aspekt.
Für mich war die Botschaft wichtig, dass wir existieren, dass wir auch protestieren, dass wir nicht irgendeine Gruppe sind, die immer außerhalb von allem ist und nur dann auftaucht, wenn sie etwas braucht, sondern die in der Gesellschaft immer für ihre Werte als Bürger:innen einsteht, selbst wenn „ihr davon nichts versteht.“ Für mich war es wichtig, sichtbar zu sein. Genau wie es den Studierenden, den Rentner:innen oder den Bergarbeiter:innen wichtig war, sichtbar zu sein – als eine soziale Gruppe mit starken sozialen Beziehungen zueinander, die sich genau aus diesem Grund zusammenschließen und eine größere Kraft darstellen kann, als jeder Einzelne für sich. Und das ist großartig.
Ich bin mir sicher, dass nicht viele das Banner „Wie sollen wir den OMON unseren Kindern erklären?“5 verstanden haben. Vielleicht verstanden es mehr, als „Hähne und Schafe unterstützen die Bergarbeiter“, aber trotzdem nicht so viele, wie ich es gewollt hätte. Manche sagten: „Warum vergleicht ihr das?“ (Kindern „queer“ zu erklären ist einfach und verständlich, und OMON nicht). Und wir haben erklärt, dass es eine Umkehrung ist. [Kyrillisch ОМОН liest sich umgekehrt wie lat. HOMO – Anm. d. Ü.] Mir ist klar, dass die Bedeutung nur für diejenigen verständlich war, die diesen Satz schon tausendmal in ihre Richtung gehört haben. Aber für mich ist es okay, dass das ein Insider-Witz war.
Ich habe mich auch dann als Teil der Proteste gefühlt, wenn ich mich nicht extra als queer oder als Teil des queeren Blocks zu erkennen gegeben habe. Queer ist ein Teil meiner Identität, nicht meine gesamte Identität, deshalb war es für mich auch okay, mich nicht zu erkennen zu geben. Ich fand es interessant, sowohl unter dem einen, als auch unter anderen Aspekten teilzunehmen.
Ich habe die Parole „Loschki Petuschki!“6 nicht gerufen, aber ich habe auch keine besonders starke Wut oder Trauer darüber empfunden, dass so viele sie gerufen haben. Ich verstand, dass die Leute Hassrede reproduzieren können, ohne sie zu analysieren, ohne all ihre Bedeutungen zu verstehen, und ich war bereit, die politische Korrektheit des Vokabulars beiseite zu lassen, da wir alle ein gemeinsames Ziel hatten.
Ich hatte unterschiedliche Gefühle in Bezug auf die Parole „Es lebe Belarus!“, da das im Prinzip ein nationalistischer Ausruf ist. Ich habe sie mein ganzes Leben mitgerufen, aber diesmal habe ich angefangen, das zu überdenken. Manchmal habe ich nicht mitgerufen, aber manchmal habe ich trotzdem angefangen, die Parole zu rufen – es war so, als ob sie sich über die nationalistische Idee erhob und einfach eine Parole des Protests wurde. Genau wie die weiß-rot-weiße Flagge. Meine Lieblingsparole war „Awtosaki in den Awtosak.“. „Lukaschenko in den Awtosak“ habe ich manchmal gerufen, aber dann habe ich auch das überdacht – schließlich bin ich gegen Gefängnisse. Andererseits ist das einfach ein Ausdruck von Wut. Und es ist normal, wütend zu sein. Wut ist normal und es ist wichtig, sie auszudrücken. Aber ich bin doch gegen Gefängnisse. Ich war wieder hin- und hergerissen. Als ich dann „Awtosaki in den Awtosak“ gehört habe, habe ich nur noch das gerufen. Das hat sowohl die Wut, als auch eine idealistische, rationale Positionierung perfekt zum Ausdruck gebracht.
Ängste [vor der Verhaftung – Anm. d. Red.] habe ich bereits im Juni 2020 gespürt. Einmal habe ich das mit meiner Freundin besprochen und einfach nur geschluchzt bei dem Gedanken, dass ich ins Gefängnis kommen könnte und ich dort (mit meinen zu „männlich“ geänderten Dokumenten) komplett am Arsch wäre. Weil ich schon Anfang des Sommers diesen ganzen Schrecken und die Sorgen darum, wie es sein könnte, durchlebt hatte, habe ich wahrscheinlich im September, als ich mich entscheiden musste, ob ich [zu den Protesten – Anm. d. Ü.] gehen sollte oder nicht, nicht mehr darüber nachgedacht, ob sie mich als Mann sehen würden oder nicht, und wie sich das auf mich auswirken könnte. Ich stütze mich eher auf irrationale Gefühle – habe ich Angst oder nicht, bin ich besorgt, oder nicht. Das war eher eine emotionale Entscheidung. Mir scheint, dass die Teilnahme an den Protesten vor allem von Emotionen bestimmt wird: Heute habe ich keine große Angst, also gehe ich, heute habe große Angst, also gehe ich nicht.
Als sie meinen Freund, einen trans Mann, festgenommen haben, habe ich mich schuldig gefühlt, dass sie uns nicht gemeinsam mitgenommen haben. Das ist die Schuld des Überlebenden. Ich habe mir Sorgen um ihn gemacht. Das ist natürlich sehr schrecklich – man kann sich vorstellen, welche besondere Behandlung es dort geben kann. Und die gab es auch. Mir war es wichtig, alle Details darüber zu erfahren, was ihm geschehen ist, um mir vorstellen zu können, was mir passieren könnte. Und da ich mir im Juni bereits sehr genau vorgestellt hatte, was die schlimmsten Szenarien sein könnten (Vergewaltigung, körperliche Gewalt usw.), und da ich so etwas nicht mitbekommen habe, habe ich mich ein bisschen entspannt. Nach dem Motto – es ist alles scheiße, aber nicht so sehr, wie ich es mir vorgestellt hatte. Er ist da rausgekommen. Natürlich werden die Träume davon ihn sein ganzes Leben begleiten, aber er ist wenigstens physisch unversehrt rausgekommen. Danach habe ich mir etwas weniger Sorgen gemacht. So beängstigend, falsch und unmenschlich diese Behandlung auch war, schien sie mir ein Risiko zu sein, das ich bereit war, eingehen zu können.
Nachdem ich bei zwei Protestmärsche im queeren Block mitgelaufen bin, hatte ich einen Anfall von Untergangsstimmung. Einige meiner Freund:innen waren bei anderen Märschen festgenommen worden, und seit diesem Moment hat meine Aktivität in Bezug auf das Rausgehen auf die Straße stark nachgelassen. Ich bin noch zu einem Marsch gegangen, bei dem sie viele Leute aus dem queeren Block festgenommen haben. Wir waren erst fünf Minuten unterwegs, und schon war es vorbei. Die Stimmung war damals bereits sehr von Erschöpfung geprägt. Danach bin ich erst wieder im Dezember zu einer sehr riskanten Sache gegangen. Und da war der Zustand bereits deutlich depressiver. Trotzdem hat mir das eher den Rücken gestärkt. Wenn ich mich mit anderen Leuten aus dem queeren Aktivismus vergleiche, die öffentlich über ihre Gefühle schreiben, habe ich das Gefühl, dass ich trotz allem hoffnungsvoller bin, dass nicht alles verloren ist. Ich glaube, dass das an den Handlungen lag, die ich vollzogen habe, und die mir Kraft gegeben haben, auch wenn sie riskant waren.
Trotz all der schrecklichen Dinge, die in der Welt passiert sind, war 2020 für mich ein sehr tolles Jahr. Ich habe am Leben teilgenommen und gespürt, dass ich nützliche Dinge tue. Ich habe neue Freund:innen gefunden und die Proteste haben mir geholfen, meine Wut besser zu spüren. Ohne zu übertreiben, ohne zu versuchen, auf philosophische Weise den Nutzen des Schlechten in meinem Leben zu rechtfertigen, kann ich wirklich mit Freude und Überzeugung sagen, dass ich eher mit Gewinn und mit vielen Pluspunkten aus diesem Jahr herausgegangen bin, und dass ich weiterhin dazugewinne, weil noch nichts vorbei ist. Viele sagen von sich: „Ich vor einem Jahr und ich heute – das sind zwei verschiedene Leute.“ Das fühle auch ich sehr stark. Bei mir ist auch im Privaten sehr viel radikal Neues passiert, von dem ich früher nie gedacht hätte, dass ich es mir überhaupt erlaubt hätte. Und ich glaube, das ist diese transformative Welle des ganzen letzten Jahres, die dich antreibt und dich dazu bringt, dass du dich auch selbst veränderst und etwas Neues tust – nicht unbedingt etwas besseres oder schlechteres, es ist nicht klar, wie man das messen soll, einfach etwas qualitativ Neues.
Übersetzung aus dem Russischen: Judith Geffert
Ich verließ Belarus in den ersten Tagen der Ereignisse im August 2020. Mein Umfeld hatte mich davon überzeugt, dass es für mich nicht ungefährlich wäre dazubleiben, dass man uns nach einem Machtwechsel vor Gericht stellen würde. Ich flüchtete. Beim ersten Mal flüchtete ich vor jenen, die den Wandel wollten. Ein halbes Jahr später flüchtete ich ein zweites Mal, aber nun vor den Adepten der „scheidenden Epoche“.
Ich fühlte mich lange als Teil des Systems. Bis August 2020 hatte ich die Protestbewegung nicht unterstützt. Mir war klar, dass die Protestierenden nicht wussten, mit wem sie sich anlegten. Durch meine Arbeit wusste ich genau, was das Regime repräsentiert, da sind Illoyale schon vor 15 Jahren entfernt worden. Daher wurde meine Angst umso größer, je mehr die Euphorie wuchs.
In gewissem Sinne ist das, glaube ich, ein Fall von Stockholm-Syndrom, bei dem die Schwachen, von Natur aus Verletzlichen, sich auf die Seite der Macht schlagen und sich in dieser Position beschützt und sicher fühlen. Das hat natürlich einen sehr starken Einfluss auf unsere Bewertung der Wirklichkeit. Daher stand ich bis zu dieser zur Fratze verzerrten Epoche, bis zu diesem schrecklichen August, bis zu dieser noch nie dagewesenen Gewalt und der daraus resultierenden humanitären und politischen Krise nicht auf der Seite der Protestierenden. Ich stand auf der Seite der scheidenden Epoche. Ich war überzeugt, dass wir alles durch Evolution erreichen können – wollen Sie etwa behaupten, in diesem Land gebe es keinen Fortschritt und keine Veränderung? Das ist ja nicht wahr. Daran habe ich ganz fest geglaubt. Doch heute sehe ich das anders. Ich habe auch genau aus dem Grund, weil ich sehr nah dran war an diesem System, vieles durchgemacht. Weil ein solcher „Verrat“, eine solche „Untreue“ (im Koordinatensystem des Regimes) natürlich hart bestraft wird.
Ich habe vonseiten der scheidenden Epoche keine einzige vernünftige Entscheidung gesehen und war sehr enttäuscht. Es hätte viele Möglichkeiten dafür gegeben, auch nur einen adäquaten Schritt auf das Volk zu zu machen. Das ist ja keine politische Partei, keine Opposition. Das sind sehr unterschiedliche Menschen mit sehr verschiedenen Ansichten. Ich habe keinen Schritt in Richtung der Entwicklung gesehen, auf die ich so gehofft hatte. In mir hat sich vieles verändert. Im September wurde ich zu einem Theaterfestival in die Ukraine eingeladen, aber von der Arbeit aus wurde es mir verboten hinzufahren. Ich nahm mir Urlaub, und alle wussten, wo ich ihn verbringe.
Ab da begann meine Abspaltung vom System. Nach meiner Rückkehr wurde mir das als Verrat vorgeworfen. Ich wurde als „moralisch instabiler Mitarbeiter“ eingestuft. Es begann eine Konterrevolution, die Revanche der scheidenden Epoche. „Andere“ wurden einfach nicht mehr gebraucht, und das hat natürlich gerade mich stark betroffen.
Das war so eine Zeit der „funktionalen Multivektorialität“, in der „Andere“ gebraucht wurden, die man quasi vorweisen konnte („bei uns gibt es das auch“). So sehr es mich auch angewidert hat, als sie über mich sagten: „Haben wir halt auch so eine Quoten…“ (...schwuchtel, wollten sie sagen), war es doch auch eine gewisse Freiheit. Ich hatte mir die maximal mögliche Freiheit erkämpft, ohne das System zu verlassen und meinen Zugang zu seinen Ressourcen aufzugeben, die ich natürlich zweckentfremdete und keineswegs zur Erfüllung einer ideologischen Funktion nutzte. Ich war in diesem System drin und verstehe, dass diese Strukturen (die Akademie der Künste, die Musikakademie, das Kulturministerium) absolut für gar nichts gut sind, außer dass sie nötigenfalls zur ideologischen Waffe werden und ideologische Funktionen erfüllen – so wie das auch jetzt passiert ist. Aber ich verstehe auch, dass ich nicht dafür dort war. Ich hatte andere Pläne. All die Jahre meiner Arbeit in diesem Bereich hindurch spielte und propagierte ich ein ganz anderes Theater. Innerhalb dieses Systems gelang es mir, mir die größtmögliche Freiheit zu erobern, ich selbst zu sein. Das ging auch deshalb, weil solche Menschen gebraucht wurden, man musste in seinem Stapel auch solche „Karten“ parat haben. Dann brauchte man sie aber nicht mehr und konnte solche Leute aussortieren.
Mein Bruch mit dem staatlichen System war interessanterweise nicht mit einem konkreten Ereignis verbunden, mir wurde kein konkreter Aktivismus im August 2020 oder danach vorgeworfen. Ich wurde beschuldigt, alles bis dahin falsch gemacht zu haben. Die Stücke, für die ich mich eingesetzt, die Texte, die ich geschrieben habe, alles, was ich gemacht hatte, galt als „zielgerichtete Unterminierung der Ideologie“.
Die Leitung wollte mir wegen „Vertrauensverlusts“ aufgrund von „Nichterfüllung von Anweisungen des Komitees für staatliche Sicherheit“ kündigen. Ich setzte eine Kündigung wegen auslaufender Frist meines Dienstvertrages durch. Ich wollte nicht nach einem politischen Artikel entlassen werden. Wieso eigentlich nicht? Wahrscheinlich ging das für mich nicht, weil ich es als Bilanz einer bestimmten Periode in meinem Leben sah. Und ich wollte eine derartige Bewertung nicht, die hatte ich nicht verdient. Ich wollte, dass wir aus einem neutralen Grund auseinandergehen.
Als mein Arbeitsverhältnis am Jahresende vorbei war, fuhr ich in die Ukraine. Es war eine sehr schwere Zeit, allein schon, was meinen Alltag betraf – ich hatte kein Geld, musste oft umziehen, hatte überhaupt keine Fixpunkte. Das war ein Riesenunterschied zu meinem bisherigen Leben. Leute, die mich als berufstätigen, erfolgreichen Mann kannten, sahen mich jetzt als einen, der um Hilfe bat, der eine temporäre Bleibe brauchte. Im Endeffekt lebte ich einen Monat lang in der Ukraine, in einem kleinen Haus mit verglaster Veranda, durch die Licht hereinfiel – doch in meinem Zimmer gab es kein Fenster. Das hatte alles großen Einfluss auf mich. Noch dazu war ich vollkommen allein. Irgendwann war ich in so schlechter Verfassung, dass ich Heulkrämpfe bekam, ich schluchzte, rang nach Luft und konnte nicht mehr aufhören.
Schließlich trank ich zu Silvester, das ich in einem Kiewer Hostel feierte, eine Flasche Champagner und beschloss, am nächsten Tag nach Minsk zu fahren. Am Abend des 1. Januar nahm ich den letzten Minsktrans-Bus nach Minsk.
Jetzt bin ich in Sicherheit. Ich halte mich ganz gut. Doch der schlimmste Gedanke ist für mich heute, dass ich nirgendwohin zurückkehren kann. Dass ich in Belarus keinen Auftrag mehr habe. Natürlich möchte ich das Recht haben, zu meiner Familie zurückzukehren, zu Leuten, die mir nahestehen und die noch dort sind. Ich würde gern zurück nach Minsk, wo ich mein ganzes Leben verbracht habe.
Was jetzt in Belarus passiert, bedeutet für mein Leben eine starke Entwertung, auf verschiedensten Ebenen. Eine Kampfansage an das Akademietheater, an die belarussische Theaterschule, an den gesamten zivilen Sektor ist auch eine Kampfansage an mich persönlich. Ich habe das Gefühl, die Welt bricht zusammen. Alles rundherum zerfällt.
Ich spüre großen Schmerz und Verlorenheit. Ich bin ja sehr bewusst zum Theater gegangen, in ziemlich reifem Alter, habe auf vieles verzichtet und alles in diesen Beruf investiert, aber offenbar alles verloren. Mein ganzes Leben hatte ich dort – mein Privatleben, alle meine Pläne. Das heißt, ich bin gezwungen worden, meinen Beruf aufzugeben. Und was das Staatssystem betrifft – da kam ich gerade mal mit einem Koffer heraus, hatte nichts verdient, nichts bekommen. Mit diesem Koffer verließ ich Belarus, und aus … Mehr hab ich nicht.
Ich habe mir überlegt, warum mir Anonymität wichtig ist. Obwohl ja eigentlich alles in der Vergangenheit liegt. Wahrscheinlich aus demselben Grund, aus dem mir wichtig war, nicht wegen „Vertrauensverlust“ gekündigt zu werden. Ich kann meine Verbindung zu dieser Zeit nicht kappen. Solche Sachen offen zu sagen würde für mich bedeuten, mit der Vergangenheit zu brechen. Ich habe nicht die Kraft, das zu tun, zumindest jetzt nicht. Gleichzeitig verleiht die Anonymität dieser sehr persönlichen Geschichte mit ihren für manche vielleicht nicht so populären und typischen Verweisen immerhin ein gewisses Gefühl von Universalität: Es gibt auch Menschen mit solchen Ansichten, mit solchen Erfahrungen. Menschen, die im System waren, sich als dessen Teil gefühlt haben und in sich selbst diese Revolution durchlebt haben, haben dieses System vollständig hinter sich gelassen.
Übersetzung aus dem Russischen: Ruth Altenhofer
"Schwuchteln" – so nannten sie uns, und so nannten wir sie. Ich erinnere mich an kein einziges Wort, das so oft und mit solcher Bosheit verwendet wurde – mit der Bedeutung höchste Stufe der Unmenschlichkeit.
Ich erinnere mich, dass meine Zellengenossen, während ich meine Strafe absaß, regelmäßig das Thema LGBTQ + "diskutiert" haben, natürlich negativ. Ich war so verängstigt, verletzt und verbittert, obwohl es nicht der erste und nicht der letzte Fall war, aber es scheint unmöglich, sich daran zu gewöhnen. Und du kannst diesen Gesprächen nicht entkommen, weil ihr zusammen eingesperrt seid. Es schien, dass wir für dieselbe Sache auf die Straße gehen und einsitzen, aber es spielt keine Rolle. Ich habe ihnen nichts erzählt, weil ich Angst hatte, die Beziehung zu ruinieren. Es war eine soziale Isolation innerhalb der sozialen Isolation.
Es hat mich gestört, dass das Leute sagen, die eigentlich auf derselben Seite stehen wie wir. Selbst wenn also dieses Regime abtritt, werden wir immer noch Probleme haben. Ich habe die Kommentare unter den Fotos mit Regenbogenfahnen gesehen. „Warum seid ihr auf die Straße gegangen? Wir sind nicht mit euch." Und das schreiben junge Leute. Du begreifst, dass du immer noch mit diesen Menschen in derselben Gesellschaft leben musst, in demselben Belarus – neu oder alt – und du begreifst, dass sie nicht auf deiner Seite sind. Sie sehen das neue fortschrittliche Belarus auf ihre Weise. Und wir scheinen dort keinen Platz zu haben, oder nur in der Form - sitz in deiner Ecke und halt die Klappe ("hinter verschlossenen Türen könnt ihr machen, was ihr wollt"). Diese Kommentare sind nicht nur, was Menschen in sozialen Netzwerken schreiben. Das sind echte Menschen, die wirklich so denken und dies wirklich sagen. Und ich habe das gehört, ich habe das gesehen, ich habe mit ihnen gesessen.
Ich wurde am 13. November festgenommen. Während ich saß, schrieb mir meine Mutter, dass meine Cousine einen Sohn geboren hat. Am Tag meiner Festnahme. Ich wurde verhaftet und irgendwo anders kam mein Neffe auf die Welt.
Als die Nachricht vom Tod Raman Bandarenkas kam, ging ich zum Platz des Wandels7, zündete eine Kerze an, legte Blumen nieder… Und am nächsten Tag wollten wir etwas an der Universität machen - auf die Vortreppe des Wohnheims gehen, die Taschenlampen der Handys anmachen, reden und Emotionen teilen. Ich ging raus - niemand war da. Ich ging zu unserem zweiten Wohnheim - dort war auch niemand. Und dann hat mich der Teufel dazu getrieben, zum „Wisent“ zu gehen. Ich dachte, wenn dort auch niemand ist, stelle ich mich auch nicht hin. Ich war damals mit den Nerven am Ende - wenn, verdammt, solche Neuigkeiten kommen, und du begreifst, heute - er und morgen bist du oder ein Freund dran. Also ging ich dorthin, und da standen drei Frauen. So ganz normale, intelligente Frauen. Wir begannen mit den Taschenlampen zu leuchten, schrien nichts, sagten nichts, ich sprach nicht einmal mit ihnen. 10-15 Minuten waren vergangen, als schon ein blauer Van vorfuhr. Ich hatte mich schon umgedreht, um zu gehen - da wurde ich am Arm gepackt und in den Van.
In Akreszina8 fragte die Ärztin, ob ich irgendwelche chronischen Krankheiten habe. Ich sagte, ich habe Depressionen und Angstzustände. Was nehmen Sie dagegen? Ich sage - das und das. Und sie so - nun, das haben wir nicht. Kurz gesagt, ich hatte eine zweiwöchige Pause von der Einnahme der Medikamente. Ich hatte Angst, dass es mir superschlecht gehen würde, aber wahrscheinlich hat der Körper sich ein wenig mobilisiert. Und all diese Kräfte, all die Wut verwandelte sich in Überlebensenergie – man musste einfach überleben.
Unter dem Einfluss von Adrenalin wollte ich lachen. Bei mir setzte eine Derealisation ein. Es kam mir vor, als ob das nicht real war, als würde ich irgendeinen Film ansehen. So hat das Gehirn es gehandhabt. Du wachst auf und willst dir die Augen reiben und nochmal aufwachen. Und sie haben mich bei so einer blöden Sache festgenommen - nicht für einen großen Marsch, nicht für eine Superaktion, sondern für eine kleine Solidaritätskette aus fünf Menschen. Wir hatten nicht einmal Fahnen oder Plakate, nichts. Aber die Protokolle besagten, dass wir mit Plakaten und Fahnen standen, "Es lebe Belarus" riefen, alle behinderten und supergefährlich waren. Ich gab keine Schuld zu, aber es interessierte niemanden.
Ich bekam 15 Tage Haft.
Nach Mahiljou fuhren wie im Autasak [Gefängnistransporter – Anm. d. Ü.] in der „Kabine“, ein Meter mal ein Meter – wir waren zu zweit oder zu dritt darin. Angekommen - wieder die ganze Durchsuchung. Jedes Ding, jedes Kleidungsstück, sogar die Maske, wurde mit einem Metalldetektor durchgecheckt. Man musste sich nicht einfach nur ausziehen und hinsetzen - umdrehen, Zunge rausstrecken, Fersen, Ellbogen zeigen - alles wurde durchgecheckt und angeschaut. Wir haben länger als einen Tag nichts gegessen. Einmal in der ganzen Zeit ließen sie uns rausgehen. Zwei Wochen lang nicht gewaschen - irgendwie haben wir das alles ausgehalten.
Nun, und während wir saßen redeten und redeten unsere Jungs. Konkret kann ich mich nicht mehr erinnern, aber mal etwas Beleidigendes, mal etwas Unwahres. Dinge wie „Ich bin nicht homophob, aber…“. Wenn sie das sagen, fühlen sie sich frei und selbstbewusst. Sie können es sagen und fühlen sich nicht in der Minderheit. Sie denken, dass du auch „bei ihnen“ bist, dass du sie unterstützt, dass alle so denken. Man möchte sagen – ich sitze hier mit dir ein, ich bin so einer – wie du, ein normaler guter Junge, wir reden ganz normal miteinander… Aber wir müssen noch sitzen und sitzen, und wenn etwas schief geht, war es das. Sie werden mich natürlich nicht an den Pranger stellen und nicht auf mich spucken, aber wer weiß, was sie tun und was sie sagen werden. Ich kann ja nicht einfach rausgehen, während sie dort über "Schwule oder nicht" diskutieren. Und du begreifst, dass die Leute, die bei allem Guten und Strahlenden, für unseren Sieg an deiner Seite sind, trotzdem gegen uns sein werden, wenn es vorbei ist. Und was immer du sagen wirst – dass wir auch auf die Straße gegangen sind, dass wir auch mit euch eingesessen haben – du wirst nichts beweisen. Beschämend und bitter. Du wirst nirgendwo hingehen, ohne das zu hören. Ich entschied mich, nicht mit dem Kopf durch die Wand zu gehen, um einfach sicher zu sein. Denn das Einsitzen sollte noch eine lange Zeit dauern. Und diese Gespräche kamen regelmäßig auf.
Die ganz normale systemische Homophobie, die ihr Spinnennetz über die ganze Gesellschaft ausgebreitet hat und buchstäblich unser ganzes Leben beeinflusst.
Als ich die Haftanstalt Mahiljou verließ, traf ich zuerst meine Mutter an der Tür, dann stand mein Freund da und dann alle anderen. Wir umarmten uns einen Augenblick lang. Aber obwohl wir uns fast geküsst hätten, würde Mama nichts verstehen. Freunde sind halt Freunde. Er kam also, um mich zu treffen, bestellte sich eine Marschrutka [Sammeltaxi – Anm. d. Ü.] für den Abend, dachte, er würde nach Minsk zurückkehren. Und ich so - warum kommst du nicht mit zu uns nach Hause? Ich weiß nicht, warum ich das gesagt habe. Nun, und meine Eltern – ja klar, bleib über Nacht bei uns. Also verbrachte mein Freund, von dem meine Eltern nicht wussten, die Nacht bei mir zu Hause. Das war krass. Am Morgen hat er mit meiner Mutter gequatscht, und dann hat meine Mutter ihn zu der Marschrutka nach Minsk gebracht. Sie denkt immer noch, dass wir nur Freunde sind, und wir haben uns vor einem Monat getrennt. Ein bisschen gelitten, aber ging schon.
Weder Mama noch Papa wissen, dass ich schwul bin. Ich sehe es, wenn so etwas im Fernsehen gezeigt wird, murren sie ein wenig. Ich fürchte, dass es Probleme geben kann, solange ich keine finanzielle Stabilität habe und nicht alleine wohnen kann. Wenn ich einen Wohnheimplatz habe, ein Stipendium, wenn ich weniger abhängig bin - vielleicht erzähle ich es dann. Aber ich glaube, dass sie es akzeptieren werden. Weil meine Mutter und ich viel durchgemacht haben. Als ich mit Depressionen ins Krankenhaus kam - war sie an meiner Seite, und als ich dann ins Gefängnis kam - hat sie alles tapfer durchgemacht, mich unterstützt, sagte "Ich bin bei dir". Als letzte Prüfung ist geblieben, meiner Mutter zu sagen, dass ich schwul bin. Ich denke, wahrscheinlich wird alles gut. Papa ist auch kein super toxisch-maskuliner Mann, nicht super homophob. Ich glaube an sie. Sie sind gute Leute, sie werden es lernen.
Nach dem Einsitzen habe ich einen Fragebogen für kostenlose psychologische Hilfe ausgefüllt. Ich schrieb, dass ich möchte, dass der Psychologe (vorzugsweise eine Psychologin) LGBT-freundlich ist. Und so haben wir dort meine ganze Schwulengeschichte bearbeitet. Wir haben gar nicht großartig über meine Inhaftierung gesprochen. Es war notwendig, alles aufzuarbeiten – über die Beziehung, darüber, wie ich aufgewachsen bin, über meine Kindheit, über meine Eltern. Sie hat mir super geholfen. Es stellte sich heraus, dass ich erst ins Gefängnis musste, um diese Hilfe bekommen zu können. Nur sagen zu müssen, dass ich schwul bin und diese Hilfe brauche, war super-wunderbar.
Ich kann schon darüber reden, scherzen, aber meine Stimme zittert noch. Wenn Polizisten, vor allem in Uniformen mit Schlagstöcken, vorbeigehen, ist es krass, das Herz zieht sich sofort zusammen. Auch wenn es kein Polizist ist, sondern ein Wachmann im Supermarkt, oder einfach nur ein Mann in Schwarz … Immer noch furchtbar.
Ich wurde von der Tatsache gestützt, dass ich wusste, dass alles vorbei sein würde, ich herauskommen würde und das Leben normal sein würde. Ich wusste, dass mich an der Uni wahrscheinlich niemand exmatrikulieren würde. An der Fakultät wurde ich unterstützt, sie erkämpften mir eine normale Reaktion des Rektorats. Das heißt, ich hatte keine Probleme in der Uni, ich beendete das Semester in Ruhe und ließ mir, als sich der Zustand verschlechtert hat, ein Freisemester geben. Das wurde mir normal zugestanden, nur per Krankenschein, auf dem Papier - ich bin in Behandlung und brauche ein Jahr dafür.
Es kamen sehr aufbauende Briefe und Sendungen. Die Briefe waren von Leuten, von denen ich keine erwartet hätte. Zum Beispiel von einem Mädchen, das ich nicht kenne - ein fremder Mensch hat mir einfach einen Brief geschrieben. Oder Leute, von denen ich nicht erwartet hatte, dass sie an mich denken, oder gar einen ganzen Brief schreiben würden. Freundinnen und Freunde haben geschrieben. Sie sagten dann, dass sie versucht hätten, mir die Mitschriften zu übergeben – es hat nicht funktioniert, ich habe sie später bekommen, aber mir war trotzdem warm ums Herz. Ich bewahre sie alle auf, ich werde mich an sie erinnern. Briefe sind superwichtig, man muss unbedingt Briefe schreiben – das ist eine große Stütze.
Übersetzung aus dem Belarusischen: Michael Pietrucha
Ich heiße Set, ich bin 26 Jahre alt, ich komme aus einer Kleinstadt in Belarus. Als die Proteste am 9. [August 2020 – Anm. d. Ü.] begannen, musste ich arbeiten. Ich versuchte, die Schicht zu verschieben, aber das klappte nicht. So musste ich das ganze Grauen aus meiner Höhle verfolgen – manche Infos schickten mir Leute, die in meiner Heimatstadt waren, manche Infos schickten Leute, die hier [in Minsk – Anm. d. Red.] waren. Wenn das Internet mal für buchstäblich ein-zwei Sekunden funktionierte, konnte ich sehen, was auf den Straßen passierte. Deine Leute werden verstümmelt und verprügelt, und du sitzt nur da und schaust zu – das war nicht schön.
Also entschieden wir uns am 10. August, auf den Protest zu pfeifen und für eine konkrete Sache loszugehen. Wir sammelten Medikamente, Mullbinden, Desinfektionsmittel und Wasser und brachten sie zu den Menschen. Uns war es nicht so wichtig, an den Protesten selbst teilzunehmen. Uns war es wichtig, uns um die Leute zu kümmern, die verletzt worden waren, die gerade so entkommen konnten, und ihnen zu helfen. Der Zehnte [August – Anm. d. Ü.] – das war die Hölle! Wir schauten, wohin die Menge zog, und bewegten uns in einiger Entfernungen mit. Wir mussten immer bereit sein, wegzulaufen und die minimalen Erfahrungen zu nutzen, die wir hatten - einfach um die Menschen um uns herum zu schützen. Wir sind nicht alle Krieger und Kämpfer in dem Sinne, wie es bei diesem Protest nötig gewesen wäre. Darum fiel um zwei Uhr nachts die Entscheidung, für diesen Tag aufzuhören und die Menschen, die mit uns da waren, nach Hause zu bringen. Wen wir nicht bringen konnten, nahmen wir bei uns auf, damit niemand durch die Straßen laufen musste – am nächsten Morgen sollte es leichter sein.
Am Elften dann kam ein Anruf von meiner Arbeit, sie sagten: „Du hast eine Stunde Zeit, pack zusammen. Wir haben ein Team zusammengestellt, ein Auto aufgetrieben, ihr fahrt alle weg.“ Fast einen Monat verbrachten wir in der Ukraine. Ausweglos. Das war schwer, aber ich hatte keine Wahl. Ich darf meine Arbeit nicht verlieren. Nach der Rückkehr und der zweiwöchigen Quarantäne ging ich sofort wieder auf die Straße. Aber so etwas Grauenhaftes wie am 9. und 10. gab es da nicht mehr.
Wenn du in einer Stadt mit 100.000 Einwohnern lebst, braun bist und orientalische Gesichtszüge hast, und alle mehr oder weniger sozial aktiven Leute rechtsradikal sind, musst du irgendwie überleben. Zuerst verinnerlichst du die Homophobie. Du verstehst, dass du zwar lange nicht straight bist, aber du lernst das zu hassen und es durch diesen Hass maximal zu verstecken. Wenn es in deiner Familie bei jeder beliebigen Erwähnung der LGBT-Community heißt „Päderasten muss man verbrennen und erschießen“, wenn du jahrelang dazu getrieben wirst, dich selbst zu hassen, dann beginnst du das am Ende zu tun. Ich schloss mich einer faschistischen Bewegung an und war so wenigstens nicht ständig dieser Gewalt ausgesetzt. Man kannte mich, ich konnte ein paar Namen nennen, darum wurde ich teilweise in Ruhe gelassen. All das lief auf rassistischer Grundlage und natürlich wusste niemand, dass ich queer bin, sonst hätte ich alle meine Privilegien komplett verloren. Du wirst verdächtigt, man schaut auf dich herab, du wirst nicht gemocht, aber immerhin auch nicht geschlagen. So in etwa funktioniert das.
Als ich nach Minsk zog, gab es bereits eine Online-Szene, und diese entpuppte sich ehrlich gesagt als noch viel schlimmer als die Szene außerhalb des Internets. Versteckt hinter der Maske der Anonymität kann man online schreckliche Dinge tun, andere mobben und bis zum Selbstmord treiben, ganze Kampagnen brutalster Erniedrigung von Menschen fahren. An eine solche Kampagne erinnere ich mich: Ein Mädchen mit einer Behinderung wurde dafür fertiggemacht, dass sie Beiträge feministischer Portale teilte. Sie versuchte sich umzubringen, beim zweiten Versuch gelang es. Das war wie ein Schlag ins Gesicht. Ich hatte gedacht, wir würden uns für irgendeine „Stärke der Nation“ einsetzen, dass wir da wären, um solche Fälle zu verhindern. Doch dann stellte sich heraus, dass wir das Böse sind, das die Menschheit daran hindert, sich normal zu entwickeln. Ich sagte mir: Nein, ich muss hier raus. Damit begann ein langer Prozess, mich aus dieser Scheiße herauszulösen. Jetzt bin ich hier.
Ich habe alle sozialen Verbindungen abgebrochen, saß allein zuhause und tat gar nichts mehr. Ich hatte Glück und lernte einen Menschen (meine künftige Frau) kennen, mit der ich nun zusammen bin. Sie ist queer. Wegen meiner ultrarechten Einstellung verlief unser erster Kontakt nicht besonders gut. Ein Jahr verging, bis wir wieder miteinander sprachen. Da war ich schon ein bisschen weniger reaktionär, weniger durchdrungen davon, und die Kommunikation gelang besser. Es war wichtig, dass da ein Mensch war, der mir erklärte, was vor sich ging.
Was wird dir über Prides erzählt, wenn du in jener Szene bist? Das seien „Degenerierte, die rausgehen, um die Kinder zu ihrem furchtbaren Glauben zu bekehren“.
Was erfährst du von der LGBT-Community selbst? Du erfährst die Geschichte, wie alles begann und warum das alles wirklich passiert. Die Leute gehen raus, weil es ihnen bis heute beschissen geht. Und wenn es auch nur irgendeinen Freiraum gibt, warum diesen dann nicht nutzen, warum nicht den Menschen um einen herum zeigen, dass es normal ist man selbst zu sein?
Was denkst du über die Probleme von trans Personen? Das seien kranke Menschen oder Leute, die einen Nebenjob suchten oder denen „schreckliche und furchtbare Linke“ das Hirn gewaschen hätten. Was erfährst du über trans Personen, wenn du zur LGBT-Bewegung kommst? Dass das einfach Menschen sind, das ist alles. Es gibt da keine „gemeinsame Ideologie“, obwohl es mir früher illusorischer Weise so vorkam, als gäbe es eine.
Das war eine Identitätskrise. Ich wusste nicht, was ich tun sollte. Ich hatte mich schon mit der Tatsache versöhnt, dass ich queer bin, und dass ich mich nicht unter Druck setzen muss („Leb dein Leben und lass andere in Ruhe“). Aber ich verstand nicht, was innerhalb dieser Bewegung passierte, warum sie so ist, wie sie ist. Wenn du die Geschichte nicht kennst, ihre Wurzeln nicht kennst, dann verstehst du nicht, warum Menschen bestimmte Dinge tun. Und so wurden diese Dinge langsam verständlicher und leichter zu akzeptieren, als sie einen größeren Kontext erhielten – angefangen bei den Prides (das Einfachste, was man Menschen erklären kann) bis hin zu Fragen der Präsenz von trans Frauen im Frauensport.
Als ich den Queer-Block auf den Protesten entdeckte, bekam ich Angst. Ich schaute in die Hof-Chatgruppen, was darüber gesagt wird. Und alle meine Befürchtungen bestätigten sich: Ich sah, dass die Gesellschaft leider nicht bereit ist, LGBTQ als Verbündete anzunehmen. Es gab auch Unterstützende, aber der allgemeine Konsens war „Wozu brauchen wir die?“. Mein Beitrag bestand dann vor allem darin, dass ich in den Chat ging und reaktionäre Aussagen diesbezüglich unterband. Als ausreichend gutes Argument akzeptierten die Leute: „Seid ihr etwa schon zu viele? Sie setzen sich jetzt nicht für die Legalisierung gleichgeschlechtlicher Ehen ein, sondern gegen die Diktatur, gegen den Tod, gegen die Gewalt, die sie um ein Vielfaches härter spüren als du – also halt den Mund und akzeptier deine Verbündeten!“.
Mir scheint, da ist so ein Unwille, den politischen Prozess der Proteste auch nur eine Woche vorherzusehen. Sie wissen, dass morgen „die Päderasten rausgehen“, und denken, „wir brauchen keine Päderasten“. Das ist der gesamte Gedankengang. So erweitert ihr zwar ein wenig das Fenster des Zulässigen, indem ihr zu den Protesten geht, aber letztlich unterscheidet ihr euch nicht besonders von jener Bewegung, gegen die ihr kämpft, wenn ihr keine Verbündeten annehmen könnt.
Es kam nie vor, dass eine Protestbewegung, die sich versammelte und etwas gemeinsam erreichte, sich nach dem Sieg nicht untereinander zerstritten hätte. Aber um einen so seriösen Unterdrückungsapparat wie den Staat – erst recht einen solchen, wie er hier existiert – zu stürzen, reichen nicht ein paar Dutzend Sozialisten, es braucht auch Konservative und Marktwirtschaftler. Die meisten Menschen verstehen das. Als Leute mit schwarzen Flaggen auftauchten, hörte ich, wie manche sagten: „Ich mag die Anarchisten nicht, aber wenn sie schon bei uns sind, sind sie wohl doch ganz in Ordnung.“ Auch wenn es Abneigung gab, endete diese in dem Moment, in dem es hieß: „Egal, sie sind mit uns rausgegangen.“ So war es mit allen. Die einzige Gruppe, für die es schwieriger war, war die LGBTQ-Community.
Nach dem Mord an Roman Bondarenko gingen meine Frau und ich zuerst zum Memorial für Tarajkouski9, um Danke zu sagen, dann wollten wir am Platz des Wandels gedenken. Das war am 15. November, als dort brutale Festnahmen passierten. Man schleppte mich in einen Kleinbus, erst schlug man mich mit den Händen, dann wollte man mich treten, aber weil sich der Bus ja bewegt, ist das nicht gelungen. Als sie verstanden, dass Treten nicht funktioniert, trat einer von ihnen auf meinen Hinterkopf und drückte mein Gesicht in den Boden, so dass eine rote Kruste zurückblieb. Aber im Vergleich dazu, wie viele andere misshandelt wurden, kann man sagen, dass sie mich nur gekitzelt haben.
Dann führte man uns aus dem Bus in einen Awtosak, dort fragte man: „Ist der normal oder nicht normal?“– „Naja, so einer eben.“ Diese Frage „normal oder nicht normal?“ wurde bei allen Ankommenden gestellt. Wenn sie sagten „nicht normal“, begann das Verprügeln. Sprechen kannst du mit ihnen nicht, darum gehst du einfach schweigend weiter und tust, was sie sagen. Wir wurden ins Bezirksrevier gebracht, wo ein 12-stündiger Registrierungsprozess begann, nach dem uns erklärt wurde: Diese Gruppe fährt jetzt nach Schodino, jene Gruppe nach Okrestina, diese hier lassen wir frei.
Wir wurden wieder in einen Awtosak geführt, auf die Knie gedrückt, Hände hinterm Kopf, und so saßen wir mit gesenktem Kopf noch zwei Stunden – der Kompressor war kaputt gegangen und wir mussten auf einen Neuen warten. Sie wollten sich gerne unterhalten, aber sobald du begannst zu antworten und ihnen irgendetwas nicht gefiel, schlugen sie auf alle um sich herum ein. Übrigens „erklärten“ sie uns sofort all diese Gewalt: „Jede eurer Bewegungen, jeden Versuch zurückzuschnappen, werden wir als Aggression gegen uns lesen und Sondermittel gegen euch anwenden. Alles klar?“ Als sie uns nach Schodino brachten, steckten sie zwanzig von uns in eine Achter-Zelle. Die ersten paar Tage waren nicht besonders gut. Am Tag durften wir nicht einmal auf den Liegen sitzen. Nachts sollten wir wo schlafen? Zwanzig Menschen können sich nicht normal in dieser Zelle verteilen, darum mussten manche an der Heizung schlafen, die so bollerte, dass es dich fertig machte. Manche schliefen auf dem Boden. Wer Glück hatte, ergatterte eine Liege und schlief auf den Liegen. Aber wir hatten nicht einmal Matratzen bekommen.
Dann kamen die Gerichtsverhandlungen: Der Prozess verlief via Skype, Zeugen hatte kaum jemand, nur diejenigen, die welche forderten. Ich sagte vor dem Gericht die Wahrheit, dass ich nicht zum Protest gekommen war, sondern um der Toten zu gedenken. Parolen hatte ich auch nicht gerufen. Ich bekam zehn Tage.
Die OMON-Leute fragten jede Gruppe, die ihnen in die Hände fiel, „wer unterstützt hier Päderasten“? Sag lieber nicht, dass du sie unterstützt, denn dann bekommst du dafür eine besonders hässliche Behandlung. Und wenn du „einer von denen“ bist – davon sprich am besten überhaupt nie im Leben. Die einzigen, die etwas dazu sagen konnten, waren offensichtlich Straights. Nur sie konnten diese Bewegung in dieser Situation wenigstens ansatzweise verteidigen.
Wenn Du ein besonders verschlossenes Männerkollektiv siehst, das sich ohne Ende gegenseitig verarscht – dann bedeutet das Thema definitiv etwas für sie. Ich denke, das ist eine Art, Dominanz zu zeigen. Hier kann ich eine Parallele zu meiner früheren Szene ziehen. Die Abneigung gegenüber der Homosexualität ist eine einfache Weise, eine toxisch maskuline Gruppe zu bilden - wenn die Leute nicht gebildet sind, wenn sie in ihrem Leben nie mit Angehörigen der LGBTQ-Community zu tun haben und alles, was sie hören, ausschließlich Staatspropaganda ist. Diese Homophobie wird so stark aufgebauscht, weil sie nichts anderes haben, von dem sie sich klar abgrenzen können. Um über soziale Probleme und Politik zu sprechen, braucht es ein tiefgründiges Verständnis dieser Dinge.
Innerhalb unserer LGBTQ-Kreise diskutierten wir, was passierte. Wenn es irgendwelche Errungenschaften gab, freuten wir uns. Wenn es schlimmer wurde, weinten wir. Ich habe nicht gerade weit reichende soziale Kontakte, aber praktisch jede LGBTQ-Community, mit der ich irgendwann einmal Kontakt hatte (mit sehr seltenen Ausnahmen), war immer absolut gegen Gewalt. Das heißt, selbst wenn sie uns schlagen, töten, foltern in Okrestina über mehrere Tage – wir bleiben trotzdem friedlich. Ich denke, der Grund dafür ist die Geschichte der Gewalt gegenüber der LGBTQ-Community selbst. Nach dem Motto: Wir haben Gewalt erlebt, und wir verstehen, dass Gewalt immer schlecht ist, gegen wen auch immer sie sich richtet. Da ich noch nicht so lange in der Szene bin, verstehe ich das nicht. In meiner früheren Gruppe hätten die Leute so nicht gehandelt. Darin liegt das Hauptproblem und die Hauptkraft der Rechten: Sie sind bereit, jede beliebige Möglichkeit zum Vorantreiben ihrer Ziele zu nutzen, egal, das Wichtigste ist das Resultat. Aber ihr Ergebnis ist eine unendliche Fortsetzung der Gewalt.
Ich verstehe, dass es nach den Protesten besser wird, freier, aber der Protest selbst löst nicht unsere tiefen sozialen Probleme, er löst nicht das Problem jener kleinen Gruppe von Menschen, der ich angehöre. In den nächsten zehn Jahren wird die gleichgeschlechtliche Ehe hier nicht legalisiert, wird es nicht normal sein, sich offen als Schwuler mit meiner Hautfarbe auf der Straße zu zeigen. Dafür braucht es Veränderungen an der Wurzel unserer Gesellschaft. Darum will ich ausreisen, wenn nicht jetzt, dann irgendwann. Und dieser Wunsch hat nichts mit den Protesten zu tun. Ich denke schon immer darüber nach, auszuwandern. Ich habe keine Freude an dieser Gesellschaft, ich erkenne mich selbst in ihr nicht wieder… Ich fühle mich hier nicht wie ich selbst, nicht zuhause, und das habe ich mich auch nie gefühlt. Zum ersten Mal fühlte ich mich selbst in Dubai gut und zuhause, wo dich niemand anschaut und es allen egal ist. Dort bist du einfach einer von einer riesigen Anzahl verschiedener Menschen, Nationalitäten, Kulturen, die sich hier aufhalten.
Übersetzung aus dem Russischen: Peggy Lohse
Im Jahr 2019 sammelte die Stiftung „Offene Herzen“, unterstützt von der Katholischen Kirche Belarus und deren damaligem Oberhaupt Erzbischof Tadeusz Kondrusiewicz, 52.000 Unterschriften mit einer Petition, die fordert, das Verbreiten von Informationen über LGBT Personen zur Straftat zu erklären. Im Februar 2020 trafen wir uns mit anderen LGBT-Initiativen zum Brainstorming, was wir als LGBT-Community dagegen tun können. Ein Punkt war, dem Papst in Rom einen Brief zu schreiben mit der Bitte, den Hass zu verurteilen. Unser Ziel war es, dass der Papst öffentlich, auf der globalen Bühne das Wort „Belarus“ aussprach. Wir wollten, dass man von uns hörte.
Am 5. März 2020 schickten wir den Brief an den Papst ab.
Am 9. März 2020 veranstaltete die Stiftung „Offene Herzen“ eine Pressekonferenz zu den Resultaten ihrer Petition. „Die Katholische Kirche unterstützte diese Initiative, da sie den Lehren Jesus’ Christus entspricht“, sagte Tadeusz Kondrusiewicz dort.
Wir begannen, eine eigene Pressekonferenz mit Eltern von LGBT Personen vorzubereiten, konnten sie aber nicht mehr durchführen. Am 11. März 2020 rief die WHO die weltweite Corona-Pandemie aus, in den Nachrichten war kein Raum mehr für andere Themen. Also sagten wir das Treffen ab.
Heute scheint es, als wäre das alles in einem anderen Leben gewesen.
Am 16. August 2020 sagt Papst Franziskus während seiner traditionellen Predigt auf dem Petersplatz im Vatikan: „Ich vertraue alle Belarusen dem Schutz der Muttergottes an, der Königin des Friedens.“
Was weiß ich über (Un-)Sichtbarkeit? Als Belarus:in. Als LGBT+ Person. Als nichtbinäre Person in Belarus.
Bis zum August 2020 überlagerten und entsprachen sich meine Erfahrung als Belarus:in und als LGBT+ Person. Ich spürte meine Unsichtbarkeit als queere Person innerhalb der heteronormativen Welt ebenso, wie auch Belarus immer unsichtbar war für die Außenwelt. Und meine Zugehörigkeit musste ich immer wieder mit vielen Wörtern und alternativen Bezeichnungen erklären. „Where are you from?“ – „From Belarus.“ – „?“ – „It’s between Russia and Poland.“ Und plötzlich spürte ich mit jeder Zelle meines Körpers, wie das ist, im Zentrum der Aufmerksamkeit zu stehen, wenn alle Blicke auf dich gerichtet sind. Belarus wurde ein Teil der internationalen Berichterstattung. Die übermäßige Gewalt machte uns sichtbar und stellte uns auf die Weltkarte. Warum aber erwies sich diese neue und lang ersehnte Erfahrung, Sichtbarkeit zu erleben, als so schwer zu verarbeiten? Vielleicht, weil ich „mit jeder Zelle meines Körpers“ gleichzeitig das Gegenteil spürte: dass es für mich hier keinen Platz gibt, dass ich nicht da bin. Das war das gleichzeitige Erleben von Sichtbarkeit und Unsichtbarkeit. Ich habe viel darüber nachgedacht, wie man mit dieser aktiven Aufmerksamkeit klarkommen kann, die dir in diesem Moment zuteil wird, während dein zweiter wichtiger Teil unsichtbar bleibt. Wie kann man überhaupt zwei einander völlig gegensätzliche Prozesse gleichzeitig durchleben?
Auf den Demonstrationen fühlte ich neben all den anderen Menschen meine Ausgeschlossenheit als queere (nichtbinäre) Person. Besonders bitter wurde dieses Erleben, als sich innerhalb der „Frauenmärsche“ ein Fem-Block bildete: Wie die Leute in den Chats miteinander sprachen (Anrede „Mädels“ usw.), wie man mich zur Teilnahme einlud, ich aber bemerkte, dass sie meine cis Männerfreunde nicht auf diese Weise einluden. Viele meiner Freundinnen liefen am 29. August im Fem-Block mit. Aber ich konnte mich dem einfach physisch nicht anschließen. Und das war schwer. So sehr ich auch versuchte, mir selbst die Irrationalität meines Handelns klarzumachen („All das hat jetzt keine Bedeutung“, „Unwichtig, wer wie diesen Marsch und dich in ihm benennt“ usw.), ich konnte nichts dagegen tun, dass in diesem Moment all meine früheren trans* Erfahrungen unkontrolliert, gegen meinen eigenen Willen auf mich einstürzten. Ich fühlte, wenn sie mich in diesen Marsch aufnehmen, dann nehmen sie mich als Frau(*) auf. Aber ich bin keine Frau (mit oder ohne Stern). Mir scheint, als konnte man cis-Männer auf den „Frauenmärschen“ immer automatisch als Verbündete zählen – und als solche gab es dort auch Platz für sie. Aber wo war meiner?
Wieder durchlebte ich diese schmerzlich bekannte Erfahrung, nicht ich selbst sein zu können. Gerade sie erlaubte es mir nicht, mich jenen Aktivitäten anzuschließen, deren Werte ich tiefgreifend teilte. Sie erlaubte mir nicht, dort neben mir nahen Menschen zu stehen. Erst mit der Entstehung des Queer-Blocks verstand ich, dass nun in den „Frauenmärschen“ auch ein Platz für mich auftauchte.
Am 5. September 2020 organisiert sich zum ersten Mal während eines der regelmäßigen „Frauenmärsche“ der Queer-Block. Ein Tag, an dem sich für mich auf wunderbare Weise zahlreiche Geschichten (darunter auch persönliche) verbanden. Und für alle fand sich Platz. Die Demo-Route begann am Komarowskij-Markt und endete am Platz der Unabhängigkeit. Als dort dann Awtosaki und Kleinbusse vorfuhren, aus denen Leute in Camouflage-Uniform und Masken sprangen, stiegen wir die Treppen zur Roten Kirche10 hinauf und bildeten eine Mauer aus mehreren Reihen. Ich schaute die maskierten Leute an und dachte, wenn sie jetzt anfangen, uns auseinander zu ziehen und zu verhaften, verstecke ich mich dann in der Kirche, dem Ort, wo noch vor Kurzem Unterschriften gegen mich gesammelt worden waren? Von diesen Widersprüchen schien mir fast das Hirn zu explodieren. Aber ich spürte, dass es jetzt doch einen Ort hier für mich gibt, ebenso wie für alle anderen auch.
Der Queer-Block schuf für mich diesen Ort in den „Frauenmärschen“. Er war nicht a priori da gewesen, aber sobald er entstand, wurde er zu etwas sehr Greifbarem und ausreichend Stabilem. Ich ging also weiter zu den „Frauenmärschen“, auch später noch, als sich queere Menschen nicht mehr durch ihre Symbole zu erkennen gaben, weil diese Sichtbarkeit zu irgendeinem Zeitpunkt gefährlich geworden war. Ich wusste trotzdem, dass es hier für mich jetzt einen Platz gibt.
Es ist interessant, wie die Entstehung eines solchen Ortes vor sich geht. Es gab ja nicht eine:n Initiator:in. Das war etwas, was scheinbar „in der Luft lag“, woran viele gleichzeitig dachten, das schon reifte und bereit war, just „aufzutauchen“, sobald nur jemand diese offensichtliche, aber auch nicht völlig selbstverständliche Idee ausspricht – denn hinter ihr steht die lange Geschichte des Kampfes um den eigenen Platz.
Am 5. September gingen wir als grelle, auffällige Gruppe durch die Komarowskij-Marktreihen zum allgemeinen Sammelplatz, gleichzeitig versuchten wir, uns vor den Schergen zu verstecken. Mitarbeitende des Marktes und Passierende schauten uns an, in ihren fragenden Blicken sah ich, dass sie uns in keine der ihnen bekannten „Schubladen“ stecken konnten. Unsere Symbole waren ihnen unverständlich. Was bedeutet dieser Regenbogen? Worum geht es in ihren Parolen? Wer sind diese Leute?
„Aber sind das welche von uns oder nicht?“ – „Von uns.“
Ich kann in Worten nicht wiedergeben, was ich fühlte, als ich dieses kurze Gespräch hörte, als wir durch die Komarowskij-Reihen gingen. Mir steigen Tränen in die Augen, während ich darüber schreibe. So ein ungewohntes und lang ersehntes Gefühl der Akzeptanz, mit der du so lange nicht rechnest (ich erinnere mich an alle Geschichten der Ausgeschlossenheit von LGBT-Aktivist:innen aus den allgemeinen Protesten der Vorjahre), aber die du plötzlich bekommst. Du bist „eine:r von uns“.
Später folgte auf die Akzeptanz auch Abwehr. Wieder zwei ambivalente, entgegengesetzte Erfahrungen. Das heißt, du musst gleichzeitig sichtbar sein, damit ein Platz für dich entsteht, aber im selben Moment, wenn dieser dann entsteht, macht er dich auch verletzlich. Die LGBTQ-Leute waren die einzige soziale Gruppe, die man versuchte, nachdem sie sich zu erkennen gegeben hatte, aus den Protesten auszuschließen. So „schaufelst“ du gleichzeitig deine Sichtbarkeit frei, aber du wirst auch zu ihr gezwungen, denn sonst kannst du nicht behaupten, dass du an den Protesten beteiligt warst. Es ist bezeichnend, dass in vielen Quellen das Auftauchen des Queer-Blocks innerhalb der Proteste so beschrieben wird, als hätte sich „die LGBT-Community auch den Protesten in Minsk angeschlossen“. Eine solche Angabe rief ein Gefühl der Zufriedenheit hervor, aber brachte gleichzeitig auch einen Schmerz mit sich, denn wir waren ja nicht „aufgetaucht“, hatten uns nicht „angeschlossen“ und so weiter. LGBTQ Personen waren von Anfang an dabei – als Beobachtende in den Wahllokalen, in den Teams der alternativen Kandidierenden, auf den Straßen und in Freiwilligen-Initiativen. Wir waren immer hier, aber erst jetzt haben wir uns kenntlich gemacht. Und sobald wir uns zu erkennen gaben, wurden wir auch mit Aggression konfrontiert.
Die Parolen „Das ist unsere Stadt“ und „Wir sind hier die Macht!“ waren zuerst auf einem der „Frauenmärsche“ aufgetaucht, später festigten sie sich auch auf den großen Sonntagsdemos. Ich habe viel Zeit meines Aktivismus’ dem Thema der Aneignung der Stadtgeschichte durch die LGBTQ-Community gewidmet. Ich habe Interviews mit Aktivist:innen der letzten Jahre geführt, erzählte die Geschichten von für die LGBTQ-Community bedeutenden Plätzen und brachte jene queeren Orte zurück auf den allgemeinen Stadtplan. Darum verband die Parole „Das ist unsere Stadt“ für mich gleichzeitig mehrere Gedanken – in ihr konnten sich (wieder) zwei meiner Identitäten wiederfinden und verbinden: der Belarus:in und der queeren Person. Als ich den Spruch zusammen mit anderen Menschen rief, begann alles in mir zu zittern und ich fühlte mich endlich als ein Ganzes.
Mein zweitliebster Sprechchor ist ein Appell, der als Antwort auf die Versuche entstanden war, die Protestierenden zu marginalisieren, indem man sie als „Schafe“, „Prostituierte“ und „Faulpelze“ bezeichnete. Zu Beginn gab es vonseiten der Protestierenden noch Versuche, sich von diesen Bezeichnungen zu distanzieren, ziemlich viele Plakate erklärten „Wir sind keine Schafe!“, „Keine Prostituierte, sondern Mutter“ usw. Aber sukzessive wurden diese verdrängt durch andere Plakate: „Prostituierte sind im Volk“, „Junkies sind im Volk“, „Wie Minsk durch Junkies und Prostituierte schöner wurde“. Und am Ende transformierten sich diese Aussagen in einen Sprechchor, den ich ebenso liebe wie die Parole „Das ist unsere Stadt“, die in meinem Körper ein ebensolches Zittern hervorrief:
„Sind die Schafe hier?“ – „Hier!“ – „Sind die Junkies hier?“ – „Hier!“ – „Sind die Prostituierten hier?“ – „Hier!“ – „Sind die Faulpelze hier?“ – „Hier!“
„Alle sind hier!“
Übersetzung aus dem Russischen: Peggy Lohse